Но это лишь о тех, для кого нет Бога и все позволено.
Н. фон Фохт вспоминал: «Достоевский говорил медленно и тихо, сосредоточенно, так и видно было, что в это время у него в голове происходит громадная мыслительная работа. Его проницательные небольшие серые глаза пронизывали слушателя. В этих глазах всегда отражалось добродушие, но иногда они начинали сверкать каким-то затаенным, злобным светом, именно в те минуты, когда он касался вопросов, его глубоко волновавших. Но это проходило быстро, и опять эти глаза светились спокойно и добродушно. Но что бы он ни говорил, всегда в его речи проглядывала какая-то таинственность, он как будто и хотел что-нибудь сказать прямо, откровенно, но в то же мгновение затаивал мысль в глубине своей души. Иногда он нарочно рассказывал что-нибудь фантастическое, невероятное и тогда воспроизводил удивительные картины, с которыми потом слушатель долго носился в уме. Одна из дочерей А. П. Иванова, уже взрослая девица и отличная музыкантша, была большая трусиха. Федор Михайлович это хорошо знал и нарочно рассказывал ей на сон грядущий такие страшные и фантастические истории, от которых бедная Мария Александровна не могла подолгу заснуть. Федора Михайловича это ужасно забавляло».
Получается, что и Достоевский не был чужд садистского комплекса.
Встает вопрос, насколько сходно звучала сакраментальная формула «Бога нет, и все дозволено» для Достоевского и для де Сада. Ведь что касается Достоевского, то мы знаем: для него признание этой истины служило сильнейшим антиатеистическим аргументом. А для де Сада?
Маркиз не раз заявлял, что его писательская цель – вызвать ненависть к пороку. Вот, к примеру, его собственные слова из эссе «Мысль о романах»: «Я не хочу, чтобы любили порок, у меня нет, в отличие от Кребийона и Дора, опасного плана заставить женщин восхищаться особами, которые их обманывают, я хочу, напротив, чтобы они их ненавидели; это единственное средство, которое сможет уберечь женщину; и ради этого я сделал тех из моих героев, которые следуют стезею порока, столь ужасающими, что они не внушают ни жалости, ни любви… Я хочу, чтобы его (преступление. –
Словам этим, правда, чаще всего не верят. Так, Виктор Ерофеев, цитируя этот пассаж де Сада и приводя мнение Ж. Леля о гуманизме де Сада, как бы предвидевшего ужасы тоталитаризма ХХ века, кошмар Освенцима и ГУЛАГа, отрицает искренность де Сада на том основании, что в этом же самом эссе де Сад отрицает свое авторство по отношению к «Жюстине», а главное, потому, что в «Жюстине» в лице героини романа показано бессилие и жалкая судьба добродетели: «В представлении Сада добродетель была связана с христианской моралью и «богом». Отвернувшись от этих «химер», Сад отвернулся и от нее, достаточно показав ее немощность в истории Жюстины. Он сомневался в самодостаточности добродетели». К тому же, по мнению Виктора Ерофеева, «в своем творчестве Сад не предложил и даже не попытался предложить никакой серьезной альтернативы пороку».