Что по этому поводу можно сказать?
Что касается «неискренности» де Сада, отрицавшего свое авторство в отношении «Жюстины», то В. Ерофеев не учитывает того прискорбного факта, что сознаться в этом авторстве де Сад просто не мог – по достаточно кровожадным цензурным условиям подобное признание грозило ему очередным помещением в тюрьму. Напомним, что ведь позднее – уже в эпоху Наполеона – именно принадлежность ему «Жюстины» и «Жюльетты» и послужила поводом для его последнего ареста и заточения.
Что же касается обвинений де Сада в безбожии, в отношении его к Богу и к христианской морали, как к «химерам», в неверии в «самодостаточность» добродетели и в отсутствии в его книгах какой-либо серьезной альтернативы пороку, то и В. Ерофеев, и другие критики де Сада безусловно правы лишь в том, что маркиз действительно отождествил Добродетель с Божеством (не обязательно христианским) и притом сомневался в самодостаточности Добродетели и веры в Бога для искоренения пороков общества и предотвращения преступлений. Но значит ли это, что он отрицал и Добродетель, и Бога всего лишь как «химеры», что он был своего рода предтечей Гитлера, стремившегося освободить людей от пустой иллюзии, именуемой совестью?
Хотя де Сад, как потом Достоевский, всю жизнь боролся с собственными религиозными сомнениями (вспомним ранний «Диалог между священником и умирающим»), он, как можно судить по позднейшим его произведениям, все-таки продолжал верить (возможно, с элементами пантеизма) в существование некоего высшего Божества (не обязательно – Христа).
В произведениях де Сада порок написан выразительно, эстетически, и тем больший ужас должны были, по мысли автора, внушать столь любовно прописанные ужасы. Маркиз, как, кстати сказать, и Достоевский, не отрицал за собой ряда пороков, ибо беспорочен только Бог. «Да, – писал он, например, своей жене, – я распутник и признаюсь в этом, я постиг все, что можно было постичь в этой области. Но, – добавлял он, – я, конечно, не сделал всего того, что достиг и, конечно, не сделаю никогда. Я распутник, но не преступник и не убийца…»
Это очень существенная оговорка. Она прямо перекликается с теми словами де Сада, которым не поверил Виктор Ерофеев, – о том, что он не хочет, чтобы любили порок, и потому изображает его во всей его жути.
Необходимость зла и порока заложены, по де Саду, в само устройство мира, в его, так сказать, онтологическую природу. Де Сад был одним из первых, кто отчетливо сформулировал идею как бы некой «взаимодополняемости» добра и зла, порока и добродетели, их немыслимости друг без друга, и это – еще один поразительный пример переклички некоторых важнейших философских мотивов в творчестве Достоевского с книгами де Сада.