Светлый фон

А ежедневные мои стычки с Олегом все продолжались. И ведя с ним эти наши постоянные разговоры на еврейскую тему, я по-прежнему не испытывал ни малейшей неловкости, ни тени сознания, что, приняв как должное эти правила игры, участвую, между нами говоря, в довольно гнусной процедуре.

Лишь однажды, помню, я взбрыкнул.

— Ну, Бенедикт Михайлович, — с обычной своей гнусненькой улыбочкой начал Олег. — Ну что же это… На одной полосе у вас Каверин и Алексин. А тут еще Булат сует по своему отделу стихи Светлова… Ну куда это годится…

— Олег Николаевич! — вспыхнул я. — Мы ведь не собираемся рядом со статьей Каверина или Алексина печатать их метрики. Это только нам с вами известно, что настоящая фамилия Каверина — Зильбер, а Алексина — Гоберман. Что же касается Светлова, то он, я думаю, и сам давно уже не помнит свою девичью фамилию… Я думал, вы озабочены тем, чтобы газета наша не слишком пестрела еврейскими фамилиями. А дело-то, выходит, не только в фамилиях! Вы, оказывается, расист!

Олег Николаевич с той же своей улыбочкой быстренько превратил все это в шутку. И на какое-то время поутих.

А однажды мне самому пришлось выслушать довольно резкую отповедь на эту тему, выступив в той же роли, в какой постоянно выступал передо мною Олег Николаевич Прудков.

Отделом поэзии в нашей газете тогда заведовал Булат. До него — короткое время — Валя Берестов. А до Вали стихами какое-то время занимался я.

Это давно уже перестало быть моей обязанностью: я заказывал, редактировал и предлагал на полосу только статьи. Но по старой памяти, а также и потому, что Булат часто отсутствовал, ко мне шли со своими стихами и поэты. И некоторые — из числа тех, которые, как любил выражаться наш шеф Юра Бондарев, мне «легли на душу», — я нередко доводил до печати. (Так бывало со стихами Слуцкого, Винокурова, ну и, конечно, Коржавина, стихи которого изо всех сил проталкивали на полосу мы все, всем нашим отделом.)

И вот однажды явилась ко мне со своими стихами немолодая (немолодая по тогдашним моим меркам, на самом деле ей было, я думаю, едва ли больше сорока), близорукая, сутулая, какая-то, я бы даже сказал, прибитая женщина. Лицо ее было мне знакомо, и, поговорив с ней немного, я догадался откуда: она работала библиотекарем в нашей цэдээловской библиотеке, куда я уже тогда частенько захаживал.

Звали ее Лиля Наппельбаум.

Стихи ее были неяркие, но подлинные, живые. И конечно, их надо было бы напечатать.

Как говорится, при прочих равных условиях они даже выделялись бы на том унылом фоне, какой составляла основная масса стихов, появлявшихся на страницах тогдашней (впрочем, и не только тогдашней) «Литгазеты».