А потом он попал на другую свою, как принято говорить в таких случаях, историческую родину:
историческуюЦелый год я жил в удивительной, ни на что не похожей стране, где никто не мог сказать: «Давай проваливай, это все не твое, это все — наше!» — а напротив, все наперебой говорили: «Оставайся, приезжай насовсем, это — твое!» — «А как же предки?» — «Ну, с этим здесь полный порядок». И показывали мне развалины крепости, где наши будто бы общие с ними предки почти две тысячи лет назад три года защищались от римских захватчиков. Скала шестьсот метров в длину, пятьсот в высоту, три часа подниматься, если пешком, целый час спускаться. Девятьсот человек моих предков — против скольких-то там десятков тысяч осаждавших и нападавших. А когда стало ясно, что те все равно их захватят, и распнут мужчин на крестах, и детей отдадут в рабство, а женщин — солдатам, они разделились на десятки и бросили жребий, и кому выпало — тот заколол остальных, а потом оставшиеся сделали так же, и последний сам покончил с собой… И я стоял на огромной скале и живо представлял себе тех людей, героически убивавших своих детей и родителей, и грешно сказать, но и к ним тоже не чувствовал никакого сродства и не верил, что они хоть в каких-то чертах могут иметь ко мне отношение.
Целый год я жил в удивительной, ни на что не похожей стране, где никто не мог сказать: «Давай проваливай, это все не твое, это все — наше!» — а напротив, все наперебой говорили: «Оставайся, приезжай насовсем, это — твое!» — «А как же предки?» — «Ну, с этим здесь полный порядок». И показывали мне развалины крепости, где наши будто бы общие с ними предки почти две тысячи лет назад три года защищались от римских захватчиков. Скала шестьсот метров в длину, пятьсот в высоту, три часа подниматься, если пешком, целый час спускаться. Девятьсот человек моих предков — против скольких-то там десятков тысяч осаждавших и нападавших. А когда стало ясно, что те все равно их захватят, и распнут мужчин на крестах, и детей отдадут в рабство, а женщин — солдатам, они разделились на десятки и бросили жребий, и кому выпало — тот заколол остальных, а потом оставшиеся сделали так же, и последний сам покончил с собой…
И я стоял на огромной скале и живо представлял себе тех людей, героически убивавших своих детей и родителей, и грешно сказать, но и к ним тоже не чувствовал никакого сродства и не верил, что они хоть в каких-то чертах могут иметь ко мне отношение.
Тут надо сказать, что Юрий Карабчиевский вообще-то ощущал себя евреем гораздо в большей степени, чем я. (Сужу об этом по его автобиографической прозе.) И вот оказалось, что в нем происходило то же, что и во мне: