Вот, стало быть, и отец мой чувствовал в тот день примерно то же, что тещина соседка Сима. Страшное обвинение, жуткое клеймо убийцы было снято не только с выпущенных на свободу врачей, но и со всех евреев, а значит, и с него тоже.
Казалось бы, алупкинский наш знакомец Юлий должен был чувствовать это вдвойне. С него ведь это клеймо убийцы было снято не только как с еврея, но и как с врача.
И вот — поди ты!
Как уже было сказано, его неверие в добрые намерения наших новых властителей я разделял. В то, что они раньше и сами не знали, что «дело врачей» — чудовищная провокация и только вот сейчас наконец-то в этом разобрались, ни на грош не верил.
И тем не менее реакция Юлия на «революцию четвертого апреля», как мы меж собой это называли, показалась мне каким-то чудовищным извращением.
И дело тут было даже не в том, что он был врачом и евреем.
Я-то ведь врачом не был… Евреем, конечно, был. И «революция четвертого апреля» потрясла меня и как еврея тоже. (У тещиной соседки Симы все-таки были некоторые основания для того, чтобы в тот судьбоносный миг оттолкнуть, отбросить от себя мою «гойку» жену и кинуться ко мне как к родной «еврейской душе».)
Да, конечно, и с меня, как с каждого еврея, в тот момент тоже сняли это клеймо.
Но я-то, я сам воспринял все это несколько иначе.
Для меня, когда я услышал от Симы эту потрясающую весть, а уж тем более потом, когда я собственными глазами прочел «Сообщение Министерства внутренних дел СССР», главным в этом сообщении было совсем другое.
Черным по белому в главной советской газете было напечатано:
Установлено, что показания арестованных, якобы подтверждающие выдвинутые против них обвинения, получены работниками следственной части бывшего Министерства государственной безопасности путем применения недопустимых и строжайше запрещенных советскими законами приемов следствия.
Установлено, что показания арестованных, якобы подтверждающие выдвинутые против них обвинения, получены работниками следственной части бывшего Министерства государственной безопасности путем применения недопустимых и строжайше запрещенных советскими законами приемов следствия.
Вот что поразило меня в том сообщении больше всего.
Ведь это значило — могло значить — только одно: ИХ ПЫТАЛИ. Признания были выбиты из несчастных арестованных врачей какими-то чудовищными, страшными пытками — там, «в подвалах Лубянки».
Предположения такого рода, конечно, возникали и раньше. Но высказывать их вслух — даже шепотом — не смели и самые отчаянные смельчаки.
И вдруг это сказано — открыто, громко, на весь мир. Напечатано в главной газете страны.