Светлый фон

Легко, конечно, заподозрить тут нас обоих в неполной искренности. Да и что говорить: обстоятельства места и времени к полной искренности тогда не больно располагали. Но тем не менее — ручаюсь (по крайней мере — за себя), что все это мы изливали друг другу искренне. Уж что там стояло за этой искренностью — это другой вопрос. Но мы были искренни. К тому же никто за язык нас не тянул: могли ведь и отделаться многозначительным молчанием. Но нас — как прорвало. И мы все продолжали и продолжали обрушивать друг на друга эти восторженные, коленопреклоненные словоизлияния.

В одной из глав этой книги я приводил небольшой отрывок из письма Татьяны Максимовны Литвиновой Эмме Григорьевне Герштейн.

Вспоминая о том, как она «единственный раз слышала и видела Сталина, выступавшего на съезде (1936?) по поводу конституции», Татьяна Максимовна пишет:

Я его обожала! Власть — всевластность — желание броситься под колесницу Джаггернаута. Отец, Бог — полюби меня!

Я его обожала! Власть — всевластность — желание броситься под колесницу Джаггернаута. Отец, Бог — полюби меня!

Я при жизни Сталина ни разу ничего подобного не почувствовал. И дело, думаю, тут не только в том, что, в отличие от Татьяны Максимовны, ни разу не видел его живьем. (Хотя, наверно, и в этом тоже.)

А тут, в этой неподвижной молчаливой очереди, это рабское чувство меня вдруг настигло. Словно уходя, он напоследок дал мне понять, что не остаться мне не затронутым этим массовым психозом, не уйти, никуда не деться от этой его безграничной власти над нашими душами.

Я уже рассказывал о том — к счастью, недолгом — периоде своей жизни, когда был влюблен в Сталина. Но даже в пике этой моей влюбленности Сталин оставался для меня человеком. Значительным, обаятельным, очаровательным даже, но — человеком. Я ясно видел все его слабости. Помню, в какой-то кинохронике Сталин на трибуне произносил свою знаменитую предвыборную речь и объяснял, каким должен быть кандидат в депутаты.

«Он должен быть…» — повторял он по всегдашней своей манере одну и ту же формулу несколько раз, нанизывая на нее, как на шампур, все новые и новые определения. И вот, повторив ее в третий или в четвертый раз, вдруг остановился, подыскивая нужные слова. Но так и не найдя, после маленькой заминки закончил: — «на высоте своих задач».

По лицу его было видно, что он и сам недоволен этим безликим и, по правде говоря, даже бессмысленным определением. Он вроде как-то даже поморщился. И это отразившееся на его лице недовольство собою меня умилило.

Над тем Сталиным, в которого я был влюблен, можно было добродушно подтрунивать, даже смеяться.