Светлый фон

К либералам Пришвин предъявлял куда более жесткий счет, чем к их неразумным наследникам; Сталин для него что-то вроде безликой неподсудной силы, призванной самой историей (и оттого относиться к нему следует отстраненно), а они – личности, за свои поступки получающие историческое возмездие: «И вот когда либералы поднимают голос за свободу, они тем самым являются обманщиками, что предлагают свободу там, где господствует только так надо. Они, обманывая, поднимают народ (сознательно или бессознательно) с тем, чтобы свергнуть деспота, сесть самим на трон и для народа объявить прежнее так надо.

Так вот после каждой кровавой гекатомбы и всеобщего нравственного возмущения встает опять Сталин более могущественным, чем был».

Сталин не пришел из ниоткуда, из пустоты, не выпрыгнул как черт из табакерки, Сталин – это ответ российской истории на трагические ошибки и ложь русского либерализма.

Пришвин хорошо понимал, что «…советское государство почти слилось с именем Сталина», но те свойства вождя, которые могли бы вызвать возмущение и отторжение и которые еще совсем недавно эти эмоции вызывали (вспомним резкие суждения писателя о Сталине начала 30-х годов), теперь, при всей своей противоречивости и неоднозначности, скорее привлекали его:

«"Я" Сталина родилось из кавказской кровной верности, непостижимого упорства „кровника“ в достижении цели, из коварства азиатского, из дружбы, из огромной первобылинной, кровной близости к человеку, из безфантазии и бездосужия, из партии… Он, вероятно, беспрерывно прижимает человека к стене, ловит его с поличным его блажи и одного, отпустив, делает человеком своим навсегда, другого когда надо, без колебания уничтожает».

надо,

Слово «надо» выделено который раз не мной, а Пришвиным и выделено не случайно: отныне до конца дней он будет думать о том, как примирить «надо» и «хочется» и сочинять новую утопию.

Да что там кавказский характер – теперь Сталин, которого Пришвин недавно корил за отсутствие не только литературного таланта, но и «горчичного зерна литературно-гуманного влияния», удостаивается прямо противоположной оценки именно с точки зрения литературы: «Простота речи, не претенциозность, речь для дела, а не дело для речи. По славной русской традиции примеры из Щедрина и Гоголя. Живая речь живого человека».

В 30-е годы Пришвин пытался уйти от моральной оценки истории:

«Революция занимается вообще не освобождением человека от бремени, а скорее утверждением его необходимости и справедливым его распределением между людьми. Вот почему и является необходимость в абстрактной величине человека среднего без индивидуальности». Как скромно и неброско, не по-пришвински взвешенно звучит это по сравнению со всеми пристрастными дефинициями прежних лет, но одновременно с этим – какое горькое понимание, что ему в этом обществе, среди обезличенных людей делать нечего.