Светлый фон

Но…

«Какой может быть разговор: конечно, на первом месте мое маленькое живое. И не знаю, может быть, если бы никто не знал, я бы все, что остается на после, очень недорого бы променял на возможность и написать и напечатать что-нибудь при себе».

Отчего же так? И тут Пришвин переводил разговор из области литературной в философскую, бытийную.

«И вот, наверное, это самое преимущество создаваемых ценностей при себе и есть „жизнь для себя“, или „я сам“, или то состояние духа, когда мне кажется, будто я делаю для себя, а оно на самом деле выходит для всех. Подвиг святых, верней всего, и состоит в том, чтобы переделать всего себя на после себя, стать мертвецом для себя „здесь“ и воскреснуть „после себя“».

Этой святости, этому подвигу, как Пришвин его понимал, писатель противопоставлял свой путь:

«В моем сознании есть борьба за „здесь“, „за себя“, за землю, за жизнь (при себе) и т. п. как за самое святое. И, напротив, я почти равнодушен к тому, что будет после меня. Я смотрю на все, сделанное мной, как на удобрение для общества…

Итак, 1) жизнь при себе и 2) жизнь после себя не должны между собой разделяться: жизнь после себя должна содержаться в составе жизни при себе».

Для Пришвина с его жаждой жизни, с любовью к жизни, опьянением ею, не ослабевшим, а только усиливающимся к последним годам, этот разрыв и причинно-следственная связь были мучительны.

«Порочное разделение на жизнь при себе и на жизнь после себя: с чего это началось и как на этом разделении вышел обман, и спекуляция жрецов, и восстание атеистов?»

Последняя мысль о разделенности земного и небесного царства, привнесенного Церковью и священниками, была для него не нова. На протяжении многих лет он стремился через эту черту перейти, объединить разделенное в одно, перепрыгнуть, но в предчувствии смертного часа, когда выбор оказался неизбежен и иллюзия цельности рассыпалась, душа затосковала, и он стал страстно цепляться за земное.

«Переживаю слухи о премии и понимаю, что если премия будет, то больше меня радоваться ей будут мои читатели, и она вышла бы от этого настоящей, заслуженной премией, правильной в том смысле, что не премия красит человека, а сам человек красит свою премию».

Глухое упоминание о премии неслучайно. Пришвин был писателем до мозга костей, каких русская литература знала единицами. Этот лесной человек, Великий Пан и Берендей пожертвовал ради искусства слова всем и в восемьдесят лет оставался честолюбив и физически не мог прозябать в безвестности, страдая от отсутствия той же Сталинской премии, которая в сороковые – пятидесятые годы была высшим мерилом писательского труда и государственно-всенародного признания и которую кому только не давали, и не по одному разу. Стремление к этой премии, к признанию современниками было одной из самых важных причин его позднего стиля и выбора темы.