Начался затяжной период так называемой «странной войны»: на фронтах было тихо, а внутри Франции свирепствовал полицейский террор.
Роллан замкнулся в горестном молчании. Поведение тех французских литераторов, которые заняли в это время официозную, «конформистскую» позицию, было ему отвратительно. Он писал Стефану Цвейгу 18 декабря 1939 года:
«Не ждите от меня статей! Мне не разрешили бы напечатать (или написать — даже обращаясь к друзьям) больше, чем половину правды или одну ее треть. Половина или треть правды — это ложь, которая может быть выгодна в военных условиях. Нет, эта пища — не для меня. Мне надо либо все сказать, либо ничего.
Нужно уничтожить Гитлера и гитлеризм — в этом мы с вами согласны и будем полностью согласны — до конца. Мы были антигитлеровцами первого часа и останемся ими де последнего часа.
Но о многом другом у нас тоже есть что сказать. А это нам не дозволено. Даже в Швейцарии и в нейтральных странах в ходу лишь очень куцая правда. «Cedat armis veritas!»[16]. А между тем
Я утешаю себя тем, что пишу Воспоминания молодости. Описал уже годы пребывания в Нормальной Школе и Риме, дошел до лет супружества, между 1892–1901 гг., — в это время я был молодым Жан-Кристофом, непримиримым, несправедливым, бунтующим, толкался и ошибался то справа, то слева.
Эта война, помимо всего прочего, разорительна для нас, писателей. Наши ресурсы совершенно истощены, а расходы возросли. Одни лишь видные «конформисты», вроде Дюамеля, Жироду, Жюля Ромена, отлично приспособились. Лекция Жюля Ромена в Женеве — образец того, чего я никогда не сделаю. У этих господ часы всегда идут в соответствии с большими часами Информационного центра»*.
…Знакомые, приезжавшие к Роллану еще до войны, сразу же обращали внимание, что против его дома стоит двухэтажное здание казенного вида, с трехцветным знаменем над дверью и вывеской «Французская жандармерия». Извилистая улочка с пышным названием Гранд Рю де Сент-Этьен в этом месте особенно узка. Кто-то из гостей Роллана шутки ради измерил ширину мостовой — шесть шагов! Но в довоенное время такое близкое соседство жандармерии не мешало ни ему самому, ни приезжавшим к нему друзьям.
С первых же дней войны за домом Роллана было установлено наблюдение. Из окон жандармерии отчетливо просматривались и калитка, и терраса, и окна роллановского особнячка. В течение всех лет войны писателю предстояло жить в шести шагах от неусыпно надзирающих «блюстителей порядка». В глазах полиции Да-ладье, а тем более впоследствии полиции Петена Роллан был (как вспоминала потом его жена) «очень опасным человеком». Посетителей, выходивших от него, иной раз останавливали жандармы и спрашивали у них документы. Письма, которые он отправлял и получал, доставлялись с задержками: они, как и следовало ожидать, подвергались цензуре. Всякая возможность контакта с друзьями была почти что сведена к нулю. Роллану, разумеется, было известно, что коммунисты — включая и его близких знакомых — подвергаются преследованиям, но он очень слабо представлял себе, какова сейчас их позиция и тактика. «Ничего теперь не знаю о тех, на кого надет намордник, — с горечью писал он Мазерелю 26 января 1940 года. — Должен сознаться, что я их не понимаю. Дожидаюсь возможности услышать их голос, чтобы иметь суждение о них»*.