Это матрос с броненосца «Потемкин»!
Вот оно, слово из моего детства.
Я опять его слышу: «Антрэ!»
Я вошел в очень большую комнату. Она находилась на втором этаже, угловая, окна на две улицы: Пушечную и Рождественку.
Я приветствую Барбюса и его секретаря, маленькую женщину, опять привычным с детства:
— Bonjour, madame, bonjour, monsieur!
Обходимся без переводчика, хотя я, конечно, стесняюсь и все время запинаюсь!
На столе остатки или, вернее, следы утреннего завтрака. О, не того завтрака Гаргантюа или сказочного Объедалы, которым угощают наши завы гостиниц иностранных бар: «Угодить надо, не наш брат! Ветчинка, шашлычок и цыпленок табака на „заедку“.
Нет, это — завтрак француза. Кофе, булочка и, кажется, сыр.
На уголке стола, рядом с чуть отодвинутым стаканом — пачка нарезанных бумажек, уже исписанных в этот ранний час бисерным изящным и вполне разборчивым почерком! Рядом пепельница с весьма изрядным количеством окурков и коробка папирос „Борцы“! О, боже, самая безвкусная, самая „роскошная“ и самая антихудожественная коробка!
Хотя я не имею никакого отношения к „созданию“ папиросных коробок, но мне стало как-то стыдно…
Золя! Его портрет работы Мане. И на стенке видна гравюра: изящнейший Утамаро или острейший Сяраку.
Я стал рисовать. Барбюс закурил свежую папиросу. Легкий разговор со своей секретаршей.
Я нервничал. Вспомнились слова моего учителя Александра Яковлева: „Если вы рисуете на очень дорогой бумаге, которую жалеете и которой у вас немного, если вы рисуете не в своей привычной обстановке, и если рисуете человека, которого вы любите, уважаете или если это лицо очень знаменито — то рисунок почти никогда не бывает блестящим! Надо рисовать шутя, играя — вот тогда и появляется именно то, за чем мы все гонимся, — блеск!“
Из этих трех слагаемых соблюдено было одно — скверная бумага, которую было действительно не жалко!
Рисунок сразу не пошел, я незаметно переменил бумагу и начал заново. Рисовал в обычной своей манере: бесповоротное касание туши по чистому листу бумаги.
Через 20–25 минут я кончил. В той степени короткости, какой я хотел и которая диктовалась обстоятельствами.
Я показал рисунок.
Они оба стали восхищенно его рассматривать и слово „remarquable“ порхало у обоих, как бабочка, вьющаяся около цветка; я облегченно передохнул.
Я стал рассказывать, что, к сожалению, этот рисунок сделан не на той бумаге, которую я люблю. Это французская бумага — „Ingres“ с греном, который делает линию богатой и разнообразной.