В таком случае если раньше безумие было фигурой Чужого, то теперь оно становится фигурой отчуждения человека от самого себя, но стремящейся выразить истину о самом человеке, только с изнаночной стороны. Понятно, что философская мысль долгое время отказывалась признавать в безумии своё собственное отражение, отправляя безумие к врачам, в больницу, к медицине, считая его болезнью[190]. В то время, как безумец «срывает покров с элементарной первичной истины человека, безумие есть разновидность детства» [Фуко 1997: 506]. Безумие показывает, до чего могут довести человека его страсти и удаление от самого себя.
Фуко вводит идею «антропологического круга»: если раньше речь шла о противопоставлении истины и лжи, бытия и небытия, дня и ночи, то теперь необходимо говорить о круге, в котором одно через другое видится в рефлексивном движении – человек, его безумие и его истина [Фуко 1997: 509]. Между человеком и истиной встаёт его собственная изнанка – его глубинная правда о самом себе, его собственное зеркало, его безумие, через которое необходимо перешагнуть, пройти, чтобы понять собственную истину: «Путь от просто человека к человеку истинному лежит через человека безумного» [Фуко 1997: 513][191].
Безумие становится даже более чистым предметом для познания: «Безумие – это самая чистая, самая главная и привычная форма процесса, благодаря которому истина человека переходит на уровень объекта и становится доступной научному восприятию. Человек становится природой для самого себя лишь в той мере, в какой он способен к безумию» [Фуко 1997: 512].
Если вернуться к началу нашего разговора, где мы обсуждали разумность как норму, то уместно вспомнить Фуко, задавшего вполне резонный вопрос: почему Декарт, ставящий всё под сомнение, не усомнился в самом себе, в собственной разумности? Почему он, светоч разумности, не допускает собственного безумия? [Фуко 1997: 63-64]. Декарт сомневается во всём, но не сомневается в главном – в самом себе, в «вещи мыслящей», поскольку именно я могу фиксировать и самим актом мысли конституировать (устанавливать норму!) самое себя как вещь мыслящую.
А потому безумцем не могу быть я сам, вещь мыслящая. Но такой запрет чреват: не потому ли я не допускаю собственного безумия, что моё мыслящее я боится собственной изнанки, собственного безумия? То есть боится на самом деле заглянуть на себя в зеркало? Тогда его знаменитая рефлексия сама подвергается сомнению, поскольку осуществляется с оглядкой и не становится настоящей рефлексией, будучи не доведённой до логического конца.