Светлый фон

Помолчала.

—...Ровно два дня жил так, на третий является, мнется, сказать не решается. Жду. «Уезжать пора, Галочка», — вдруг заявляет. «Как уезжать?! Вы же дольше хотели, а так и трех дней не будет!» — «Три дня — это немало! Не могу без работы. Сейчас погляди какое солнце, какой замечательный световой день! Не имеет права художник упускать это время. Для живописи такому солнцу цены нет».

Улыбнулась грустно, качнула головой.

— Как жил — передать трудно! Летом и осенью чуть полегче, зелень копеечная, а вот зимой ни тепла, ни еды. На руки бы вы его поглядели: красные от мороза, пальцы узловатые, бывало и капелька на носу. И все же каждый день с листом бумаги, а если холст или картон раздобудет, то стоит у мольберта — и уже счастлив, и уже больше ничего ему не требуется...

 

Появление у нас в конце пятидесятых героев Хемингуэя и Ремарка принесло с Запада и понятие «потерянное поколение».

Честно скажу, я не чувствовал сострадания к этим ребятам, я даже не понимал, в чем их беда, испытывал расположение к ним, даже тайное желание пожить такой же беззаботной жизнью, весело и легко, пострадать за любовь.

Бесспорно, «потерянное поколение» Калужнина было совсем иным. Их «теряли» иначе.

Возможно, район выполнил месячную норму, и «черный ворон» не сделал очередного рейса, остался в гараже. Калужнина всего лишь исключили из Союза. Что вменялось ему? В чем его обвиняли? В эстетизме? Или в преклонении перед Западом? А может, в пропаганде формалистических буржуазных «измов», к которым в равной мере относился и импрессионизм? Все это могло быть.

Наиболее правильным в этой ситуации было исчезнуть. И Калужнин исчез. Нет, он не сбежал в сибирскую деревню или в самую далекую точку Казахстана, как сбежала семья моих знакомых после ареста отца и мужа, сподвижника Орджоникидзе, красного партизана, — побег Калужнина был иным. Он заперся в собственной квартире и выходил из дома как можно реже. Даже соседи не всегда понимали, где он, там, в его комнате, было тихо-тихо. Жизнь в норе без семьи, без средств, с минимумом трат на питание (о новой одежде он больше уже никогда не думал!) давала свои преимущества: Василий Павлович писал так, как считал нужным, как хотел, — это и было его полной, невероятной свободой.

свободой

Позднее, когда я уже привезу в Ленинград его работы и устрою первую выставку, немолодая женщина на вернисаже станет рассказывать с волнением свои детские впечатления об этом человеке, узнав его в автопортрете.

— Да я же его хорошо помню! — ахнет она. — Маленький, в длинном пальто, ходил странной подпрыгивающей походкой — вот так! — и женщина постарается показать его шаг. — Когда он появлялся на улице, мы, дети, оглядывались вслед, а частенько крались за ним, даже отваживались постоять рядом, пока он просматривал на стенде газеты. Мы знали, это художник, но что он рисует, никто никогда, конечно, не видел. Таинственной он был фигурой, а для меня — особенно. Я даже разные истории про него воображала — знаете, он был похож на моего отца, и я выдумала, что это папин брат, только по какой-то причине папа от брата своего отказался. Правда, папа был высоким, а художник — маленький. Помню его около Саперного, тринадцать, странный там дом с кариатидами и химерами; вижу, как художник подходит к дому, задирает голову и долго смотрит...