Светлый фон

Митрофанов молчал, опустив голову, видимо что-то обдумывая.

– Итак, я вас обвиняю в убийстве Сергеевой с целью ограбления титулярного советника Шнейферова.

Едва я это сказал, как Митрофанов порывисто выпрямился. Его едва можно было узнать. Грудь порывисто, ходуном, заходила. Руки тряслись. Лицо смертельно побледнело. Глаза расширились, и в них засветилось выражение гнева, тоски, страха, отчаяния.

– Только не с целью ограбления! Только не с целью ограбления! – почти прокричал он. – Да, я убил мою бывшую любовницу Настасью Ильину Сергееву.

– И ограбили…

– Да нет же, нет, не ограбил, а взял потом, убив ее, вещи и деньги этого… чиновника…

– Не все ли это равно, Митрофанов?

– Ах, нет, нет, вы меня не понимаете… – бессвязно вылетало из его побелевших губ. – Я убил Сергееву в состоянии запальчивости и раздражения. Понимаете? Так и пишите.

Вот что! Я понимал: он, как умный и искушенный в криминальных делах и вопросах, отлично знал квалификацию преступлений. Он сообразил, что убийство в состоянии запальчивости и раздражения наказуется несравненно мягче, нежели убийство с целью ограбления.

Вот что! Я понимал: он, как умный и искушенный в криминальных делах и вопросах, отлично знал квалификацию преступлений. Он сообразил, что убийство в состоянии запальчивости и раздражения наказуется несравненно мягче, нежели убийство с целью ограбления.

Вот что! Я понимал: он, как умный и искушенный в криминальных делах и вопросах, отлично знал квалификацию преступлений. Он сообразил, что убийство в состоянии запальчивости и раздражения наказуется несравненно мягче, нежели убийство с целью ограбления.

– Ну, успокойтесь, Митрофанов!.. Если это действительно было так, то справедливый суд примет это во внимание… Вы расскажите мне пока, как это случилось.

Он залпом выпил два стакана воды.

– С ней… с убитой мною Сергеевой, познакомился я в апреле. Скоро мы сошлись с нею. Полюбился ли я ей сильно – не знаю, хотя она днем и ночью все говорила мне: «Любимый мой, желанный мой Коленька». А она мне действительно очень пришлась по сердцу. Недолго, однако, ворковали да любились мы: попался я в деле Квашнина-Самарина, да и она тоже. На дознании она все старания употребляла, чтобы выпутаться, даже меня не щадила, оговаривала. Это я, конечно, понимал. Страшили ее заключение, позор… Что ж, всякий человек сам себя больше любит. Забрали меня, посадили. Она выпуталась. До пятого сентября не видался я с ней, хотя несколько раз писал ей как из дома предварительного заключения, так и из части, где отбывал наказание. В этих письмах (может, вы в ее вещах их и найдете) я умолял ее навестить меня, вспоминал наше прошлое, нашу любовь, наши ночи, полные страсти, поцелуев, объятий. Во имя хотя бы этого прошлого я звал ее к себе. Я ее спрашивал, неужели она так скоро разлюбила и забыла того «Коленьку», которого звала «любимым, желанным»? Неужели то, что я – вор, отбывающий наказание, могло заставить ее отшатнуться от меня? Разве и каторжника не любят?.. Ни на одно письмо я не получил от нее ответа, и она сама ни разу не пришла ко мне.