ГВ: Можно не доказывать художественными методами, а просто крикнуть: «Долой советскую власть!» И кричи на здоровье. А ты попробуй расскажи, докажи сюжетом, характером, какими-то художественными средствами.
ГВ:ЛК: Это судьба Кузнецова. Страшная судьба. Человек он очень талантливый, а что произошло с «Бабьим Яром»[330], когда он его здесь напечатал со всеми цензурными купюрами, восстановил якобы?! У меня такое ощущение, что он не только восстановил то, что было изъято цензурой, но еще и дописал. И были убийственные рецензии. В рецензии одного серьезного критика было написано: «Это странное издание доказывает высокий вкус советской цензуры». Потому что без этих вольностей было цельное художественное произведение, а сейчас много риторического. Это было сильное произведение, художественный репортаж, художественное исследование. Это впервые было… А здесь сгорел человек.
ЛК:ГВ: И Битов сейчас – это писатель между самиздатом, тамиздатом и печатной литературой.
ГВ:ЛК: Страшно быть между этими шестеренками. У Гроссмана то же самое было. Он не должен был реализоваться. Он тоже выходил в тамиздат. «Все течет»[331] было в тамиздате сначала.
ЛК:
ЛК: Расскажи о Солженицыне.
ЛК:ГВ: Трижды я встречался с Солженицыным, и трижды он представал передо мной совсем другим человеком.
ГВ:Помню, в первый раз это было в 1968 году, летом. Я уже выступил за него, и мы переписывались, но еще не виделись. И он пришел в тот знаменательный день, когда из «Граней» поступила телеграмма о том, что Виктор Луи передал за границу «Раковый корпус»[332]. И Твардовский вызвал Солженицына. Именно в этот день мы с ним встретились в «Новом мире» и познакомились.
Я сидел у Софьи Ханановны[333] и ожидал, когда освободится Твардовский. По поводу романа я приходил, продлевать договор на год.
Вошел человек, высокий, в темном костюме, величественный. Мне он показался ростом с дверь. И я почему-то сразу понял, что это Солженицын, хотя Софья Ханановна, не отрывая головы от машинки и продолжая печатать, небрежно ему отвечала. Она, видимо, очень переживала, потому что Твардовский шумел по поводу этой телеграммы. А она всегда принимала сторону Твардовского и честно была недовольна Солженицыным. Она очень небрежно говорила ему: «Александр Трифонович занят!» – «Когда освободится?» – «Не знаю!» И он покорно вышел. Я спросил у нее: «Кто это?» И она, тоже не отрывая рук и головы от машинки, сказала: «Солженицын».
Тут я вылетел за ним: «Александр Исаевич, здравствуйте!» – «Здравствуйте». – «Я такой-то». – «А, тогда очень приятно». Мы разговорились. И тут же он стал меня учить. Вот это первая черта, которую я в нем увидел. Он стал расспрашивать меня о моем романе. Я говорю: рыбаки, море, то да се. «Какой объем?» Я говорю: «Пятьсот страниц». – «Надо триста пятьдесят!» – «Почему триста пятьдесят? – удивился я. – Ну, постараюсь сократить». Тут я совершил ошибку. Я спросил его, по какому поводу он к Твардовскому идет. «Да вот, появился на Западе “Раковый корпус”, и ходят такие слухи, что я это передал». И я эдак простодушно его спросил: «А вы не передавали?» Я ему хотел дать такой совет, что факт передачи должен быть, так сказать, узаконен, то есть засвидетельствован. Если нет факта передачи, значит, все погибло. Но он воспринял этот мой вопрос как провокационный. В нем мгновенно проснулся зэк: он весь замкнулся, глаза потемнели. «Нет, нет, ничего я не передавал».