Значительная часть дневника 1932 года представляет собой трудночитаемые, а порой и вовсе не читаемые черновые наброски статьи Белого «Поэма о хлопке», посвященной поэме Г. А. Санникова «В гостях у египтян»[1603]. По ним, думается, можно судить о том, как были вмонтированы в пропавший «Кучинский дневник» 1925–1931 годов «эмбрионы мыслей» и черновые материалы к «Истории становления самосознающей души», «Воспоминаниям о Штейнере», мемуарам «На рубеже двух столетий» и другим произведениям.
Трудно сказать, существовал ли дневник, охватывавший осень — зиму 1932-го, а также часть 1933-го. Сохранившийся дневник 1933 года начинается с августа — сентября и заканчивается началом декабря[1604]. Его можно назвать последним, предсмертным дневником.
Напомним, что с мая по июль 1933‐го Белый с Клавдией Николаевной отдыхал в писательском Доме творчества в Коктебеле. 15 июля с ним случился тепловой удар, обостривший и усугубивший все болезни, ранее дремавшие в организме (Белый назвал это «солнечным перепеком» или «солнечным отравлением»[1605], а современные медики назвали бы, скорее всего, инсультом). 29 июля супруги Бугаевы решились выехать в Москву. Август прошел в борьбе с недугом. В сентябре Белому стало казаться, что силы понемногу возвращаются. Он вновь взялся за работу и за дневник.
Этот дневник открывается пометой-заголовком «август 1933 г.»[1606]. Однако сами события августа 1933‐го отражены в нем минимально: в основном перечисляются события, связанные с летним отдыхом в Коктебеле, и строятся планы на будущее. Указывается также на случившуюся в июле болезнь и на то, что с тех пор прошло полтора месяца. Это значит, что «августовский» дневник был начат в сентябре. Упорная борьба со смертельным недугом занимает здесь существенное место, но не господствующее. Писатель пытается читать и размышлять о прочитанном, слушать музыку, переписываться и общаться с друзьями, среди которых большую часть составляют единомышленники-антропософы. Самым близким Белому человеком предстает в дневнике Клавдия Николаевна Бугаева, чувство к которой он переживает с интенсивностью молодожена и передает в терминах мистической экзальтации. Ее присутствие в своей судьбе писатель воспринимает как обретение любви небесной, воплощение которой он долго и безуспешно искал в других земных женщинах, но нашел лишь на склоне лет в «Клоде»:
Клодя, — не могу о ней говорить! Крик восторга — спирает мне грудь. В эти дни моей болезни вместо нея вижу — два расширенных глаза: и из них — лазурная бездна огня. Она — мой голубой цветок, уводящий в небо. Родная, милая, бесконечно близкая! За эти три года я думал не раз: есть же предел близости, створения души с душой! И — нет: нет этого предела! Беспредельно слияние души с душой для меня. «Я», мое «я» — только отблеск ея взволнованной жизни: Мой вешний свет, Мой светлый цвет, — Я полн тобой: Тобой, — судьбой. И — Редеет мгла, в которой ты меня Едва найдя, сама изнемогая, Воссоздала влиянием огня, Сиянием меня во мне слагая. <…> Моя милая подарила меня семьей; мне тепло с новыми родными; к Анне Алексеевне у меня чувство сына к матери; Ек<атерина> Алекс<еевна> пленяет трогательной добротой; с Влад<имиром> Ник<олаевичем> уютно. Спасибо, родная, и за семью![1607]