В середине 1920-х годов, разорвав с Ребеккой Уэст, Эйч-Джи сошелся с женщиной, которая постепенно стала его внутренним и внешним врагом. Между тем, любя больше всех мест на свете французскую Ривьеру, он начал строить (по своим рисункам и планам) дом в Грассе, в холмах, в 20 километрах от побережья, в чудной местности, с широким видом на даль, поросшую эвкалиптами, магнолиями и мимозами, сквозь которые было видно Средиземное море. Вид был на старый и новый Канн, на далекий и узкий мыс Антиба, из-за которого летними вечерами, в полнолуние, всходил красно-золотой огромный месяц.
Уэллс обожал этот дом с первого дня, как заложил первый камень, и до того момента, когда ему пришлось оставить его. Всю жизнь он мечтал о таком доме, в райском климате, в центре средиземноморского побережья. Все должно было быть удобным и красивым: удобным ему для писания его книг о перестройке мира, воспитании человечества, о – если потребуется – насильственном его приобщении к прогрессу и красивым для того, чтобы каждое утро радоваться ему и восторгаться им и приглашать гостей – именитых, знаменитых, влиятельных и умных мужчин и родовитых, элегантных и умных женщин, – которые бы восторгались им тоже. И когда дом был готов, он почувствовал, что та, с которой он собирался жить всю жизнь (ему было шестьдесят лет, ей было тридцать восемь), оказалась женщиной ревнивой, циничной, болтливой, требовательной, тщеславной, подавляющей его своими капризами.
Она была наполовину голландка, наполовину итальянка, и всюду в послевоенной Европе чувствовала себя дома и нигде не могла, да и не хотела, ужиться. Женщины ее поколения, кочевавшие в те годы по миру с большими денежными возможностями, с огромной долей дерзости, если и не обладали молодостью и красотой, то, несомненно, обладали вкусом в одежде, умением держать себя с окружающими, были в меру начитаны, а главное – совершенно свободны: свободны от мужей, детей, привычек и взглядов прошлого времени; они пришли на смену тем женщинам-птицам, или женщинам-львицам, которые в прошлом поколении всегда носили на себе печать жертвы мужчин, всегда – за редкими исключениями – проигрывая свою игру и как-то жалко заканчивая свою жизнь то под колесами поезда, то приняв яд, то спиваясь и нищенствуя в какой-нибудь европейской богадельне, где им не вставляли зубов и не красили волос, и где какой-нибудь новый остроглазый Золя мгновенно догадывался, что именно с ними произошло.
Одетт Кеун пришла в 1920-е годы владеть миром, взять мир приступом, кусать и царапать всех, кто ей в этом мог помешать; она вела себя так, как вели себя многие женщины ее поколения, освобожденные раз и навсегда от викторианской морали и научившиеся по-новому разговаривать с себе подобными: писать книги? Она может. Она уже издала одну – описание своего путешествия в Советскую Россию (она писала по-французски, книга называлась «Под Лениным», и Уэллс написал о ней лестную рецензию – это было поводом к знакомству). Рисовать пейзажи? Она считала, что прекрасно это делает. Никто не понимал музыку, как она, и о балете и международной политике она имела (по ее пониманию) самые блестящие и неожиданные суждения.