Светлый фон

Мент:

– Вот именно!

И ушёл.

Одинокий, маленький, грустный.

– Жаль его! – сказал Рафаэль.

Зверев:

– Жаль? Не забудь: он – мент. Из деревни в город приехал? Ну и что? Мог остаться в деревне. Сколько раз меня били менты – и небось, такие, как он, из деревни, тоже ведь били. Впрочем, если по-человечески, то его действительно жаль. Не надо было идти деревенскому парню – в менты…

 

Что было потом – понятно.

Всё равно мы выпили вскоре.

На Сокольническом просторе.

Славно выпили – впятером.

И никто не мешал нам – и выпить, и по-дружески поговорить.

И погода была – хорошей, и нисколько не уставала все красоты поры осенней, вместе с явными чудесами, нам, друзьям, собравшимся вместе, здесь, на воле, в тиши, – дарить…

* * *

Вот уже пятьдесят семь – вы подумайте только – лет, то есть – более полувека, сопутствуют мне – в Москве, да и не только в ней, – работы Володи Яковлева.

Их – везде – великое множество.

Придёшь иногда, по старой, но ясной доселе памяти, повидаться, в кои-то веки, с кем-нибудь из приятелей давних, в знакомый с минувших времён, молодых, невозвратных, но, впрочем, сохранивших своё обаяние и значение и теперь, обжитой, хоть уже постаревший, не забывший легенды былые и события лет героических, весь – история, хроника, летопись, или светопись, уцелевший даже в новом столетии, дом, – а там нежданно, внезапно, снова, как прежде, затронет струну потаённую в сердце, в его глубине, сокрытой от чуждых ему вторжений, висящий привычно, долго, где-нибудь на виду, на стене, в окантовке совсем уж простенькой, отрешённый от всех – и всё же так и рвущийся к нам, ко всем, и живым, и ушедшим, к людям, самым разным, из той эпохи, что уже отшумела встарь, но упрямо жива и ныне, как и всё, что создано нами, что оставлено вам, потомки, словно щедрый наш дар, сквозь время и пространство, сквозь жизнь, такую, как сложилась она когда-то, пусть и трудную, но зато и прекрасную, потому что всем дана она, безусловно, не напрасно и не случайно, совершенно забытый кем-то на ветрах суровых былого или найденный кем-то вдруг, для себя наконец открытый, сбережённый, как символ творчества, или знак чудотворства явного, или весть волшебства, а может быть, растревоживший отзвук празднества духа, воли, судьбы, горения неустанного, вне старения, вне канонов и категорий, с новизной победной в явлении миру беспокойному, всей вселенной, одинокий, грустный цветок.

Или где-нибудь в мастерской приятеля, посреди холстов и картонов, в какой-то особенный день или миг, но всегда, как ни странно, вовремя, вдруг посмотрят в упор на тебя затуманенные когда-то давней болью, горькой и долгой, выразительные донельзя, вопрошающие о чём-то, сокровенном и незабвенном, призывающие опять к пониманию и вниманию, широко открытые или почему-то полузакрытые, но такие живые, ждущие доброты и любви, живущие посреди невзгод и страданий, пусть и нет им всем оправданий, выживающие сквозь мрак, прозорливые, молчаливые, к свету рвущиеся глаза с яковлевского портрета.