Светлый фон

 

Костя поощрял любое интересное начинание.

Говорил мне не раз: какие мы молодцы, что вовремя, именно вовремя, придумали свой СМОГ. Всё, что имело хотя бы малейшее отношение к СМОГу, интересовало его чрезвычайно. Приходилось мне кое-что рассказывать. Хотя бы вкратце. Костя – всё запоминал.

Он старался разобраться в том, что сделал в поэзии Губанов. Поскольку я помнил наизусть многие ранние Лёнины стихи, то иногда, под настроение, читал их ему. Косте достаточно было услышать их единственный раз, чтобы запомнить навсегда.

Очень ценил он и стихи Величанского. Саша частенько приезжал в Питер и с Костей был хорошо знаком. Он устраивал там свои чтения. Помню одно из них, тем же летом. Величанский вдруг появился на питерских улицах, по которым двигался он, по привычке, стремительно, – и вот уже собрался народ в чьей-то квартире, может – у Пети Шушпанова, может – ещё у кого, благо приятелей и знакомых было там предостаточно. И Саша читал. Целую книгу. Новую. Читая, отбивал ритм ногами. И даже, иногда, руками. Прямо по табуретке. Получалось невольно своеобразное музыкальное сопровождение, вроде как на ударных инструментах. Саша был выпивши, и даже крепко выпивши. Но чтению его это совершенно не мешало. Наоборот, поддерживало. Как горючее. Читал Саша долго. Слушали его с удовольствием. Его здесь тоже любили. А вот когда прочитал он всю свою новую книгу, тогда все собравшиеся и выпили. С размахом. Основательно. Так, как тогда умели. Так, как считали нужным. Традиция, что поделаешь! А тут ещё – и Величанский. Со стихами новыми. В Питере. Почему же не выпить за это? Саша, столь же стремительно, как и появился, уехал. Но самиздатовскую перепечатку стихов своих – оставил. И вскоре Костя всё это хорошо знал.

 

Шемякин написал с Кости портрет, который висел над головами: поэт в своём красном халате, бородатый, кудлатый, жестикулирующий, вдохновенный.

Костя, принимая своих бесчисленных гостей, сидел обычно под этим портретом, именно в том красном халате, в котором и был изображён, в такой же позе, на старой тахте.

От этого возникала странная двойственность, даже зеркальность.

У некоторых, особенно у тех, кто был выпивши, образ Костин сразу же начинал двоиться.

Поднимут они глаза повыше – на стене сидит Кузьминский.

Опустят они глаза пониже – на тахте сидит Кузьминский. Доходило у них и до головокружения.

Забывали они сообразить, что на портрете Костя молчал, а говорил – не нарисованный, а живой, ну, в красном халате, бородатый, кудлатый, в своей привычной позе, отчасти изогнувшись, вьюном, но тут же распрямляясь, и слова его – вот они, раздаются, и всем слышны, и его даже можно потрогать, и убедиться, что это он и есть, собственной персоной, и не раздвоился.