Светлый фон

Перед отъездом, в Москве, кто-то мне дал зачем-то номер его телефона.

И я позвонил ему. Из Монжерона – в Париж.

Предложил ему как-нибудь, если будет возможность, встретиться.

Хотелось мне с ним повидаться.

Ведь столько уж лет прошло с тех пор, как покинул он родину, в эмиграцию отбыл, ринулся в свою заграничную, личную, лимоновскую, одиссею, а может быть – эдикосею.

Оказался Лимонов – дома. То есть там, где он обитал.

Где его настоящий дом – неизвестно. И есть ли он?

Лимонов со мной поздоровался, имитируя проблеск радости, от того, что слышит мой голос.

Но в его, лимоновском, голосе – уловил я сразу же фальшь.

Он вроде бы и обрадовался, показаться могло, – да не очень.

На моё предложение – встретиться, потому что приехал в Париж я ненадолго, вскорости мне предстоит уже возвращаться в Москву, и сейчас всё, вроде, совпало, и он на месте, и я ещё здесь, и свободен, так почему же нам, двум старым приятелям, даже друзьям, как, во всяком случае, мне казалось в прежние годы, не увидеться, не побеседовать, ведь сам Бог, похоже, велел, – стал он мямлить что-то совсем уж бестолковое, невразумительное, а потом принялся отнекиваться, отказываться от встречи, изобразил усталость, пояснил, что вот, мол, ну только что, ну прямо сейчас, действительно, буквально сию минуту, возвратился он из поездки, стоит, весь такой утомлённый, с дороги, разбитый, измотанный, – и тому подобное, в общем, никак не может, никак, увидеться он со мной.

И я понял: он попросту врёт.

Ему не хочется видеться, и всё здесь ясно, со мною.

Может быть, ему просто страшно со мною сейчас встречаться.

Ведь я – из той, из отринутой, из прежней жизни его, проходившей на почве родной.

А он – он совсем другой. Стал другим. Изменился. Стал – здесь, в своей зарубежной жизни, тенью смутной, призраком, призвуком, отраженьем в зеркале треснувшем, да и только, – себя самого – не теперешнего, а былого.

Лимонов ещё продолжал говорить что-то вовсе уже пустяковое, так, по инерции, механически, то есть просто заполняющее пустоту.

Но всё уже было ясно.

Мне стало, конечно, грустно.

– Ладно, Эдик! – сказал я ему. – Не хочешь, как хочешь. Понятно. До свиданья. Всего тебе доброго.