До сегодняшнего случая мы знали его как уравновешенного, спокойного, крайне молчаливого человека. Многим из нас казалось, что ему гораздо труднее, чем большинству из нас. За месяц пребывания с нами он никому не жаловался, не говорил о своём безмерном горе и большой обиде. Стиснув зубы, он молчал и держал свою боль при себе.
Скромность, порядочность, чуткость к чужому несчастью не позволяли ему говорить о себе. И не каторга его пугала, не чудовищный срок. Он ведь пережил более страшное и тяжёлое: тяжелейшее ранение, голод, холод, издевательства, длинные ночи без сна и ожидание смерти от рук озверевших фашистов. Это только частица того, что свалилось на его истерзанное тело и измученную душу. Кто знает, как рвались его тело и сознание уйти из неволи?! Кому ведомы его радужные планы побега из звериного логова и горечь отчаяния и разочарования от несбыточности этих планов. Никому ведь не известны его муки отчаяния, ощущения безысходности, обречённости…
Для следователя, прокурора, суда его откровения были неубедительны и совершенно бездоказательны. Раз не мог бежать, почему не убил себя? — вот их «философия».
— Да люди ли вы? — вот что пугает его, не даёт спать ночами, мучает до изнеможения.
Наголову выше меня, широкий в плечах, с чудесными усталыми глазами, излучающими добро и искренность.
— И чего вы грызётесь, чего не поделили? Как вы только думаете жить? Мало срока, что ли? Могу уступить, — заканчивал он свои увещевания, разнимая дерущихся. И… буря утихала — враждующие; стороны расходились. В его словах, взгляде чувствовалась какая-то неуёмная сила, убедительность.
Он оберегал передачи от посягательств блатных. Сам он передач не имел. Попытки помочь ему, как правило, оканчивались неудачами.
— Несите и передайте старосте, у него очередники, он знает, кому дать. В тюрьме все мы одинаковые, все голодные и все несчастные, — говорил он, когда кто-либо предлагал ему из своей передачи сухарей или махорки.
Он всегда отказывался принять предлагаемые ему продукты, никогда не просил, не унижался, как некоторые, уже потерявшие себя, он препятствовал блатным отбирать по своему усмотрению или просто по чванливой прихоти лакомые куски из передач. Наверное, все видели в нём образец человека, считающего честность и справедливость эталоном для всех людей. Все чувствовали, что он, не подчёркивая, не говоря пышных фраз, напоминал нам нашу вчерашнюю жизнь с её гуманистическими нормами и навыками, подсказывал, что человек при всех условиях и всюду должен оставаться человеком, что тюремные каноны, исключающие душевную щедрость, справедливость, не являются какими-то незыблемыми и обязательными нормами.