Тютчевская логика совпадает с паскалевской в характеристике, так сказать, сплошной философизации христианства, которое, говоря словами К. Пфеффеля, применительно к Шиллингу, теряет “ореол божественного откровения” и вместе со своим сокровенным ядром, вечными таинствами, живыми традициями, непрестанным духовным трудом с помощью законов разума ссыхается до одной из интеллектуальных систем и разновидностей религиозного сознания. И для французского философа и для русского поэта привычка измерять целостную жизнь в ограниченных рационалистических категориях и, соответственно, отвлеченно от непосредственного переживания превышающих рассудок мистических сторон бытия разводили “жизнь” и “мысль”, таили в себе нигилистические следствия.
И для Паскаля, и для Тютчева единственная философия, совместимая с христианством, содержится в Катехизисе, в учении Церкви, которому разум, вменяемый по отношению к собственной ограниченности и к деструктивным силам самоволия, самочиния и самовластия человеческого я должен смиренно подчиниться и в котором он может обрести для себя онтологически прочную основу.
Однако, если французский философ среди призрачной зыби явлений и человеческого произвола находил незыблемую точку опоры для воли и действия, мышления и логики в “мирах иных”, в религии воплотившегося, распятого и воскресшего Бога, то русский поэт пытался искать облегчения страданий гипертрофированного я и разрешения противоречий индивидуалистического и рационалистического сознания и в одухотворенной и самодостаточной природе, в пантеистическом мировосприятии. Хрупкости человеческой жизни, скоротечным мигом “счастья”, безумию “расовых страстей”, мукам раздвоенной “сиротской” души, бесследно исчезающему индивидуальном бытию Тютчев противопоставляет органически цельную, неизменную, вечно обновляющуюся, плодородную стихию природы
СВ небе тают облака..”)Выступая как символ и образ вечности, природа манит поэта своей всеобщностью в “животворном океане” которой растворяется бесплодно неугомонная как “игра и жертва жизни частной”. Он признается, что природа не “слепок” и не “бездушный лик”, в ней есть “язык”, действующий “как откровение”, проникающий в душу сквозь ипохондрию и освещающий ее”. Стремясь погрузить свое узко ограниченное я в безбрежный океан мировой жизни, поэт хотел бы выйти из-под власти времени и пространства, смешаться с “миром дремлющим”, залить тоску “мглой самозабвенья”, обрести покой, говоря словами Е. А. Боратынского, в “златом безмыслии природы”, избавиться от мук раздвоенного сознания и самосознания (“дай вкусить уничтоженья”). К мотивам этой своеобразной природной нирваны добавляется у Тютчева мотив особого пристрастия к “матери-Земле”, повышенного естественного жизнелюбия, “подсолнуховой” тяги к солнцу. По словам одного из исследователей, “в бледном пустыннике жила исступленная и неприличная Карамазовская жажда жизни, любовь “нутром”, “чревом”, вопреки логике