На ролях санитаров, прачек, уборщиц и посыльных трудились в нашем доме люди в ту пору уже немолодые, в большинстве своем кандидаты филологических наук, мелькали и доктора…
Мужчины по очереди являлись до своих присутственных часов, чтобы помочь мне совершить утренний туалет больного, женщины приходили вечером. Лица «со скользящим графиком» (в том числе дочь Маша, лектор университета) забегали в разное время, а Маша нередко у нас ночевала. В одиночестве мы его не оставляли.
А он все равно был одинок, как одинок каждый, кто находится на краю гибели и знает это. А он — знал. Недели за три до кончины, усмехнувшись, объявил двум своим бывшим аспиранткам: «Ну что, девки, помирает ваш учитель?» Хотел добавить что-то веселое — видно было по выражению лица, — но не смог, шутливый огонек погас, глаза померкли, он их закрыл. Мне в ответ на бодрый тон, которым я произносила: «А сегодня тебе надо будет…» — «Ни к чему это. Разве ты не видишь, что я умираю?» Знал. Не было у него и того утешения, какое некоторые находят в религии. «Вы верите в загробную жизнь?» — вопрос одной из учениц. «Нет. Финита ля комедиа!»
К мыслям, что вот он был, он еще есть, а скоро его не будет, и куда? и что
Еще пытался читать. На ночь он любил перечитывать Лескова, Чехова, Островского. А тут попросил «Записки Пиквикского клуба», к этой книге прибегал в болезнях и горестях. Однажды — это было в двадцатых числах апреля — я увидела, что он держит книгу вверх ногами, вынула ее из его рук (руки бессильно упали) и ушла к себе, чтобы немного поплакать. С тех пор большую часть дня он проводил в полудремоте, шутить перестал, еще все сознавал, всех узнавал, утром своим слабым изменившимся голосом еще спрашивал меня: «Как твои рученьки?» (За полтора года до этого у меня начался полиартрит, ударивший по мелким суставам.)
То, чего я боялась, то, чего с ужасом ожидала каждый день, — мук, от которых человек криком кричит, кричит, как кричал толстовский Иван Ильич, — этого не случилось, эта чаша нас миновала. Он тихо угасал. Настало утро, когда я не услышала вопроса о своих «рученьках» и поняла, что близится конец. Он погружался в прошлое, бредил, вспоминал детство, пасхальную заутреню и, как отец, читал вслух «Легенды о Христе», вспоминал свою мать, ехал с ней куда-то… Приходил в себя, но с нами почти не говорил, отвечая на вопросы кивком или отрицательным движением головы, от нас отрешился, был сух, отдален и уже не стеснялся своей наготы, своей беспомощности. Но какая-то автоматика работать в нем продолжала, за каждую услугу благодарил («спасибо, спасибо»), еще накануне смерти — благодарил. Лишь последний свой день промолчал сплошь, и глаз не открывал, и, кроме воды из поильника, в рот ничего не брал.