Ладно, это пустое. Как известно, мы – художники – вообще довольно странные натуры. Сообщу вам как на духу: я лично не состоял и не значусь в списках ни в одной из таких организаций. Я патриот, верующий католик и, если тайно общаюсь с кем-либо, то лишь с подобными себе истинными друзьями Империи и Искусства. Господи, да и вы с такими же принципами. Я прав, герр доктор Клоссет? – Зюсмайр уставился на меня пытливыми бело-водянистыми глазами.
Я дипломатично кивнул и демонстративно вынул из кармана часы.
– Ах, герр профессор! Заботы, заботы… Не намерен злоупотреблять вашим драгоценным временем. Одна-единственная просьба. Исключительно о здоровье маэстро. Если заметите, что с Моцартом творится что-то неладное и, на ваш просвещенный взгляд, из ряда вон выходящее, не сочтите за труд, дайте мне знать. Буду вам крайне признателен. Повторюсь, но вы уже наверняка отметили, герр профессор, что у нас с Моцартом отношения очень близкие. Я сумею верно оценить любой его поступок, каким бы странным, на взгляд постороннего человека, он ни был, и, как бы мы с вами сказали, смогу успокоить Моцарта, погасить любую его вспышку, даже самую неистовую. – Зюсмайр смахнул нитку-корпию с рукава.
Разумеется, вскоре и сам Моцарт, отдавая должное одарённости и заметной сноровке Зюсмайра, пришел к невысокому мнению о своём помощнике и ученике. Реакция маэстро была, как говорится, неадекватной. Он шокировал Зюсмайра вспышками «жуткого шутовства», и я по этому поводу смущенно спрашивал себя, «играло ли здесь роль глубоко скрытое и скрываемое бешенство, неприкрытым адюльтером с его женой, Констанцией?»
Потом наступила та чёрная дата: 20 ноября 1791, когда великий Моцарт слег и более не поднимался с постели. Разумеется, я предпринял всё возможное и невозможное, чтобы поднять на ноги Моцарта. Мы с коллегой доктором фон Саллабой, – главным врачом Венской городской больницы, – использовали весь современный арсенал медицинских знаний, сил и средств. Но что было делать, если болезнь прогрессировала с ужасающей динамикой.
…После смерти Моцарта я сам сильно занемог и вынужден был долго проваляться в постели. За время моего ухода за герром композитором и наших ночных бдений я настолько врос в него, что, когда его тело предали земле, в моем теле начала угасать жизнь. Но вот прошли месяцы, и меня понемногу отпустило.
Тело моё ещё было истощено болезнью, но, спускаясь к утреннему кофе, я находил в себе силы радоваться цветам, украшавшим стол. Я смотрел в глаза жены, глаза, в которых год с лишним жила тревога за меня. И хотя я не воспрянул ещё душой и телом, но обнаружил, что могу по-прежнему восхищаться eё мягкой красотой и плавностью походки, замирать от шелеста её шелкового платья. Тогда-то я убедил себя, что возвращение к нормальной жизни возможно. И поклялся себе, что не позволю ни обстоятельствам, ни кому-либо ни было поглотить меня целиком, без остатка. Отныне я стану воспринимать, как должное, торжество здравого смысла и радость от обыденной жизни.