В первом антракте он достал из кармана книжку «На ранних поездах» и отдал мне. Улучив минуту, я посмотрел.
На обратной стороне титульного листа размашисто во всю страницу было написано карандашом:
«Милому Александру Константиновичу Гладкову, молодой и быстро растущий успех которого мне близок и дорог.
Я слишком волновался тогда, чтобы подробно запомнить все, о чем мы говорили с Б Л. в антрактах и по дороге домой. И в этот вечер я ничего записывать не мог. Когда вернулся, меня буквально сковала страшная усталость. Ко всему прочему мы с БЛ. всю обратную дорогу шли пешком — от площади Коммуны до Кропоткинской. Кое — что записал на другой день…
Я не сомневался, что спектакль ему понравится. К этому времени успех его стал очевидностью, которая была уже независима от меня и перерастала меня с быстротой, иногда пугавшей. Если уж на спектакле начинали счастливо и самозабвенно улыбаться хмурые и натянутые политработники, если капельдинерши стояли в проходах, смотря его в бесчисленный раз, если от угла улицы Дурова спрашивали: нет ли лишнего билетика? — то за доверчиво — благодарного и благожелательного ко мне Б. Л. я мог быть спокоен. Волновался я не от сомнений, которых не было, а от редкого по своей полноте и напряженности ощущения исполнения желаний. Я пишу не о себе, а о Пастернаке и не стану на этом задерживаться. Я думаю, мне поверят, если скажу, что это был один из счастливейших вечеров в моей жизни.
После окончания спектакля Б. Л. снова взял у меня книжку «На ранних поездах» и приписал на обратной стороне обложки:
«Гладкову от свидетеля его торжества с радостью и любовью».
И вот мы идем с ним по ночной военной Москве.
Цветной бульвар, Неглинная, площадь Свердлова, Моховая.
Уже нет полного затемнения. На главных магистрали блестят слабые цепочки фонарей, светящих в одну пятую на кала. Полуосвещены трамваи, и иногда машины фарами прорезают синюю июльскую темноту. Высоко в воздухе ше велятся странные силуэты аэростатов воздушного загражд* ния. Их поднимают как раз в это время, когда оканчивают*, i спектакли. Днем их серебристые туши похожи на гигантсю i мифологических животных, мирно пасущихся на трав скверов, а сейчас в воздухе они кажутся таинственным* и грозными.
Идти домой пешком предложил БЛ. Он говорит, а я слушаю:
— Вы счастливец и сами этого не понимаете… (Я не спорю, но мне кажется, что в этот вечер я понимаю.) Вы счастливец, и сегодня я вам завидую… Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что в этой пьесе у вас почти отсутствует пустое, незаполненное пространство между замыслом и исполнением. Я и раньше догадывался, что это хорошая пьеса, но вполне ее оценил только сегодня. Помнится, я к вам в чем- то придирался. Забудьте все мои критические замечания. Думать о них сейчас также странно, как после выигранной битвы сожалеть о чернильной кляксе, поставленной на топографической карте перед сражением… Я сам постоянно мечтаю об успехе в театре, и мне мерещится именно то, что я увидел сегодня: полный захват зрительного зала, его счастливые вздохи и затаенное дыхание. Самые плохие рассказчики — те, кто боится, что им могут не поверить. Вы доверчиво и смело ведете свой рассказ со сцены, и вам верят совершенно. Вы работали с Мейерхольдом. Вы этому научились у него или это прирожденное свойство?.. Даже если бы вы не рассказывали мне раньше, как вы писали эту пьесу, я все равно угадал бы, что она написана быстро. Такие счастливые вещи пишутся быстро. Мне всегда казалось, что удача каждой работы уже бывает заложена в самой первой мысли о ней. Так и у вас. Правда?.. (Я признаюсь Б Л., что теперь мечтаю писать прозу.) Нет, нет, пишите для театра. Это редкий вид дарования, и я много дал бы, чтобы им обладать…