— Скоро я дойду до благостности, — говорил он. — Я буду нежным и лучезарным старцем. Мне надоели споры и скандалы. Я буду Лукой Горького… Александр, ты улыбаешься, словно мне не веришь… Нет, не хочу Лукой. Я лучше стану Федором Кузьмичом[178]. Я буду великим старцем русской литературы. Я буду благословлять молодых литераторов благостным жестом правой руки. Вот так, смотри…
Он показывал, как он будет всех благословлять, окружающие улыбались и пили за его здоровье. Но почему — то было немного неловко и, пожалуй, грустно. Может быть, потому, что за всеми этими шутками чувствовалось, что его внутренний масштаб все же несоизмерим с этим застольным красноречием.
Иногда целыми днями он сидел за столиком кафе, маленький, грузный. Час завтрака сменялся часом обеда, а он все сидел…
Однажды я провел с ним почти целый день.
Утром в газетах было объявление о шестидесятилетии писателя К — многолетнего друга Ю. К, товарища юности, свидетеля его первых литературных дебютов. Их связывало очень многое, но что — то и разделяло; не берусь сказать, что именно, хотя Олеша и рассказывал об этом, но как — то странно и недостоверно. Но в этот день, о чем бы мы ни говорили, он все время возвращался к юбилею К, возвращался по — разному — то драматически, то элегически, то с задором, то с какой — то тихой грустью. Уже вечером, и довольно поздно, Ю. К вдруг вскочил с места и заявил, что немедленно едет поздравлять К Он попросил бутылку коньяка, засунул ее почему — то во внутренний карман пиджака и пошел к выходу. Через минуту он вернулся и предложил ехать с ним. Это было нелепо — все сидевшие за столом были незнакомы с К Олеша уговаривал, настаивал, требовал, потом как — то неожиданно легко согласился, что ехать действительно не стоит. Бутылка коньяка была водружена на стол. Дальше в разговоре Ю. К. назвал К. «братом», но тут же начал говорить злые парадоксы о братской любви. На короткое время мы остались вдвоем. Он вдруг спросил меня: кто лучше писатель — К или он? Я промолчал и подумал, что это молчание его рассердит. Но он не рассердился и, наклонившись ко мне, сказал:
— Пишу лучше я, но… — Он выдержал длинную театральную паузу. — Но его демон сильнее моего демона!..
Все это было какой — то очень сложной вариацией одной из тем «Зависти» и одновременно каких — то глубоко личных рефлексов — удивительная смесь литературы и живой человеческой боли, позы и искренности, но в этом — весь Олеша.
При каждой встрече он меня спрашивал, что я прочел нового, и говорил про себя, что он уже давно нового почти не читает, а главным образом перечитывает. Иногда мы спорили. Он не любил Бернарда Шоу и предпочитал ему Оскара Уайльда. Я не уступал ему АДюма — отца, а он мне Ростана, которого он любил всего. Обрадовался, узнав, что мне нравится Жюль Валлес. Говоря о новинках, я рассказал ему о «Человеческой комедии» Сарояна и сказал, что это написано так просто, что кажется, так мог бы написать каждый.