Но тогда, в конце тридцатых, всего этого еще не было. За исключением одной пьесы, да и то поставленной лишь в 1945 году. И можно только удивляться тому постижению реальности, той трезвой оценке, которую давал действительности двадцатипятилетний молодой человек без определенного места работы и без ясных перспектив.
Стоит привести несколько записей из дневника Гнадкова, сделанных в 1937 году, чтобы стали понятными и его настроения, и его отношение к происходящим событиям (записи эти цитирует в предпосланной книге Гнадкова статье «О дорогом АКГ» критик и литературовед Цецилия Исааковна Кин, вдова писателя Виктора Кина; Гладков дружил с ней последние двенадцать лет своей жизни и давал дня чтения свой дневник).
«20 апреля. В № 2 «Молодой гвардии» стихи Владимира Луговского о последнем процессе. Там есть такие строки: «Душно стало? Дрогнули колени? Ничего не видно впереди? К стенке подлецов, к последней стенке! Пусть слова замрут у них в груди!..» Что бы после этого ни писал Луговской, ничто не смоет подлости этого стихотворения, невиданного в традициях русской поэзии.
«20 апреля.
8 августа. Нет, это не «чума». Чума — это вообще бедствие, одевающее город в траур. Это налетевшая беда, которая косит не разбирая. Это, как бомбежка Герники, несчастье, катастрофа. Но это несчастье не притворяется счастьем, во время него не играют беспрерывно марши и песни Дунаевского и не твердят, что жить стало веселее. Наша «чума» — это наглое вранье одних, лицемерие других, нежелание заглядывать в пропасть третьих; это страх, смешанный с надеждой «авось пронесет», это тревога, маскирующаяся в беспечность, это бессоница до рассвета. Но это еще — тут угадывается точный и подлый расчет — гибель одних уравновешивается орденами других; это стоны избиваемых сапогами тюремщиков в камерах с железными козырьками на окнах и беспримерное возвеличение иных: звания, награды, новые квартиры, фото в половину газетной полосы. Самое страшное этой «чумы» — то, что она происходит на фоне чудесного московского лета — ездят на дачи, покупают арбузы, любуются цветами, гоняются за книжными новинками, модными пластинками, откладывают на книжку деньги на мебель в новую квартиру и только мимоходом, вполголоса говорят о тех, кто исчез в прошлую или позапрошлую ночь. Большей частью это кажется бессмысленным. Шбнут хорошие люди, иногда не хорошие, но тоже не шпионы и не диверсанты. Кто — то делает себе на этом карьеру. Юдин и Ставский такие же карьеристы, как и погубленные ими Авербах и Киршон…»[4]
8 августа.
Мне приходилось читать дневники некоторых писателей за 1937–1938 годы. Но, пожалуй, записи двадцатипятилетнего молодого человека выглядят и откровеннее, и глубже, и достовернее того, с чем я познакомился у более зрелых и умудренных житейским и историческим опытом писателей. Александр Гладков как бы подсознательно аккумулировал знания, чувства, опыт предыдущих поколений, и потому запечетленные им картины и ощущения производят столь сильное впечатление.