Светлый фон

Сальноволосый нигилизм «базаровых», подогреваемый чернышевскими и герценами, и дошедший к 1862 года до эпидемии поджогов в Санкт-Петербурге; изменнический «патриотизм заграницы», характерный для либералов; наконец — польский мятеж, направленный на расчленение России и отторжение от неё не только Польши, но и Малороссии и Белоруссии. Ответом на это стал мощный консервативный поворот, возглавленный М. Н. Катковым и захвативший многих, от Аксакова до Достоевского. Однако ни у кого он в России не зашел дальше, чем у Леонтьева.

Эстетическое восприятие Леонтьева было оскорблено тем, что он увидел в пореформенном мире. Он с возмущением наблюдал за тем, как русского человека, ещё своеобразного и экзотичного в своих чертах (и добрых и дурных — это для Леонтьева было почти всё равно) превращают в «среднего европейца». Европа «решительно стремится к китайскому идеалу — сделать всех одинаковыми», — возмущается он.

«Европа идет к буржуазной безличности и к такому ужасающему однообразию, что… приходит в голову: дикие люди однообразны и тупы — но как волки; а будущие европейцы будут тоже однообразны и тупы — но как трудолюбивые и жирные бобры».

Позднее Константин Николаевич рассказывал Василию Розанову, что в те годы у него сформировалась «философская ненависть к формам и духу новейшей европейской жизни (Санкт-Петербург, литературная пошлость, железные дороги, пиджаки и цилиндры, рационализм и т. п.); а с другой — эстетическая и детская какая-то привязанность к внешним формам Православия».

Любопытно, что в Западной Европе, при этом, Константин Леонтьев, в отличие от славянофилов, Каткова, Достоевского, не бывал никогда, полагаясь в её оценке во многом на откровения «с того берега» эстета совсем иного, революционного склада, Александра Герцена, недовольного парижскими буржуа за то, что они оказались слишком мещанами и не дали сделать у себя социалистическую революцию. Революционер в данном случае настроил реакционера против европейской буржуазности.

Впрочем, Леонтьев не сразу и улавливает разницу между революцией и реакцией — его прельщает сперва любая эстетика: «Всё хорошо, что прекрасно и сильно, будь это святость, будь это разврат, будь это охранение, будь это революция — всё равно».

«Эстетика жизни (не искусства!.. Черт его возьми искусство — без жизни!..), поэзия действительности невозможна без того разнообразия — положений и чувств, которое развивается благодаря неравенству и борьбе… — признавался К. Леонтьев в статье „Два графа: Алексей Вронский и Лев Толстой“. — Эстетика спасла во мне гражданственность… Раз я понял, что для боготворимой тогда мною поэзии жизни — необходимы почти все те общие формы и виды человеческого развития, к которым я в течение целых десяти лет моей первой молодости был равнодушен и иногда и недоброжелателен…