Светлый фон
богословие страха

«По его рассуждению, только Бог может устанавливать нравственный закон. Бога нельзя не послушаться и по страху перед Ним, и по нравственному перед Ним преклонению. Если же Бога нет, — можно делать что угодно. Нравственный „категорический императив“ вытекает только из божественной сферы. Страшен только грех, а если нет Бога, то и грех не страшен», — вспоминал друживший с Леонтьевым в последние годы жизни Лев Тихомиров.

Этот имморализм, сдерживаемый лишь страхом перед Богом, может шокировать. Но он был очень искренен. У современного обуржуазившегося и «гуманизированного» человека «богословие любви» слишком часто превращается в богословие любви к себе. Мысль о Божественном прощении вытесняется услужливой готовностью простить самого себя, Бога, на самом-то деле, и не спрашивая.

богословие любви к себе

Леонтьев не видел для себя большинства человеческих нравственных границ (кроме границы между благородством и презираемым им «хамством»), но граница, выставленная Богом, была для него действительно абсолютной. Для многих других же существуют границы человеческой морали, но все они оказываются отменяемыми по принципу: «если нельзя, но очень хочется, то можно» (и снисходительность к этому приписывается Богу).

Совершенная любовь выше страха, но настоящий дисциплинирующий страх — выше мнимой разлагающей душу «любви» к самому себе и своим грехам. Леонтьева, скорее, можно было упрекнуть в том, что он до конца жизни так и не избавился от эстетской самовлюбленности. Но тем важнее был благоприобретенный им Страх Божий.

Во всевластии русского консула Леонтьев отправляется на Афон, приезжает в знаменитый Свято-Пантелеимонов монастырь — «Руссик». Придя в келью к знаменитому старцу отцу Иерониму, он просит постричь его в монахи, но признается, что в Бога толком не верит. Старец, разумеется, отказывает в такой странной просьбе, но берет на себя роль «катехизатора» Константина Николаевича, наставляя его в основах православной веры и правилах христианской жизни.

Год К. Леонтьев проводит на Афоне. Затем, выйдя в отставку, два года он живет в Константинополе и на острове Халки в Мраморном море. Именно здесь он создает трактат, обессмертивший его имя — «Византизм и славянство». Эта работа проникнута в одинаковой степени логикой большого философа и беспощадной точностью наблюдений практического дипломата, реально видевшего вблизи бесплодность увлекавших русскую публику миражей «всеславянства».

Основная мысль трактата — уже раньше установившееся у Леонтьева отвращение к мещанству: «Не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей всходил на Синай, что эллины строили свои изящные акрополи, римляне вели Пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский или немецкий, или русский буржуа в безобразной, комической своей одежде благодушествовал бы „индивидуально“ и „коллективно“ на развалинах всего этого прошлого величия?.. Стыдно было бы за человечество, если бы этот подлый идеал всеобщей пользы, мелочного труда и позорной прозы восторжествовал бы навеки!».