— Полно, Сережа.
И мне тоже хочется плакать от этого бреда.
Есенин вынимает из кармана всякие ключи, звенящие на металлическом кольце, и, присев на корточки, отпирает сложные замки «кофера».
— В Америке эти мистеры — хитрые дьяволы! Умные! В Америке, Толя, понимают, что человек — это вор!
И поднимает крышку. В громадном чемодане лежат бестолковой кучей — залитые вином шелковые рубашки, перчатки, разорванные по швам, галстуки, носовые платки, кашне и шляпы в бурых пятнах.
А ведь Есенин был когда-то чистюлей! Подолгу плескался в медном тазу для варенья, заменявшем ванну, или под ледяным краном. Сам гладил галстук. Сам стирал рубашку, если запаздывала прачка, а другой рубашки для перемены не находилось. Добра-то в обрез было.
— Ха!.. — горько улыбается он. — Вот все, что нажил великий русский поэт за целую жизнь!
И скашивает глаз на бестолковую кучу в чемодане, купленную Дункан, которая и сотни тысяч долларов считала мусором. Но это было в ее молодую пору.
— Чего молчишь, Анатолий?…
И подозрительно вскидывает на меня глаза в кровавых жилках.
— Чего?…
— Да о чем тут разговаривать?
— Как о чем? О босоногой плясунье поговорить можно. Миколай Клюев с Петькой Орешиным о ней поговорили б! Разжился, мол, от богатой старухи. У Миколушки-то над башкой висит Иисус Христос в серебряной ризе, а в башке — корысть, зависть, злодейство!
И, озлившись, роется в чемодане дрожащими руками:
— Я, знаешь ли, по три раза в день проверяю. Сволочи! Опять шелковую рубашку украли. И два галстука…
Бред! Страшный, нелепый бред!
— Подделали! Подделали ключи-то. Воры! Я потому к тебе и привез. Храни, Толя! Богом молю, храни! И в комнату… ни-ни! не пускай. Не пускай эту мразь! Дай клятву! По миру меня пустят. С сумой. Христовым именем чтобы кормился. Пла-акать хочется.
Сжавшись в комочек, Никритина шепчет мне на ухо с болью, отчаянием, со слезами на глазах:
— Сережа сошел с ума.
— Не выдумывай, Нюша. Не выдумывай. Просто-напросто на него теперь ужасно действует водка.