такой
Описывая происходившее уже в 1921 году, т. е. через 15 лет, Милюков все-таки действия делегации защищает. Для защиты он становится на новую позицию. Он допускает («Три попытки», стр. 12), что на «предложение Бюро Съезда можно было бы смотреть как на политическое доктринерство и обвинять делегацию за срыв переговоров, если бы дело шло только о принятии или отвержении формулы делегации». «Но мы сейчас увидим, — говорит он, — что дело было не так. Разграничительная грань между властью и обществом проходила не на идее Учредительного собрания, а на самом понятии конституции»[773]. Если бы это было действительно так, то условия, поставленные делегацией, от этого удачнее бы не были. Они только замаскировали бы от общества сущность вопроса и одиум за разрыв возложили бы напрасно на неповинную делегацию. В этом случае было, наоборот, полезно разоблачить перед всеми непримиримость самодержавия, а не давать ему выигрышного положения в этом конфликте. Но на чем основывал Милюков это свое утверждение? Привожу его же слова.
конституции
Милюков сказал Витте: «Произнесите слово конституция… Одушевление Витте прошло. Он ответил мне просто и ясно: я этого не могу, я не могу говорить о конституции, потому что царь этого не хочет. Я так же просто сказал ему: тогда нам не о чем разговаривать, и я не могу подать вам никакого дельного совета»[774].
И из этого диалога Милюков выводит теперь, будто грань между двумя сторонами шла на самом понятии конституции! Но его рассказ опровергает его же собственный вывод. О понятии конституции совсем не говорили; собеседники разошлись из-за «слова». Термин «конституция» чисто формальный; он означает совокупность законов, которые определяют государственное устройство страны. Конституция может быть республиканская, монархическая, даже деспотическая-самодержавная. Одно слово «конституция» юридически ничего не означает. Не юридический, а обыденный разговорный язык противопоставлял у нас два понятия — монархию самодержавную, неограниченную, где государь стоял выше закона, и конституцию, где монарх делил свою власть с представительством. Но разговорный язык интеллигенции устремлял свои нападки не на юридический термин — «неограниченный», а на исторический титул — «самодержавный». И под предлогом, что у нас теперь объявлена «конституция», у нашего государя хотели отнять титул «самодержавный»! На эту тему много писалось и говорилось. Помню доклад приезжавшего в Москву В. М. Гессена. Он оспаривал известный взгляд Ключевского, что титул «самодержец», принятый Иоанном III и с тех пор сохраняемый, разумел лишь внешнюю независимость, освобождение от татарского ига. Этот старинный титул, по мнению Гессена, должен быть упразднен; с ним были связаны грехи и позор старого режима. Такова была точка зрения интеллигенции. Но она ни для кого не была обязательна. И естественно, что государь не видел никаких оснований в угоду ей отрекаться от исторического титула. В отношении титулов все монархи консервативны; английский король до последних времен титуловал себя королем Франции. И если для В. М. Гессена со словом «самодержец» связан был позор нашего прошлого, то для династии с ним была связана прошлая слава России. Это был титул, освященный церковной молитвой, уничтожение которого было бы народом замечено и по-своему объяснено. Но этого мало. Самый тот смысл его, на который указал В. Ключевский, т. е. смысл независимости, не потерял вовсе значения; он вполне соответствовал понятию монархии «Божьею Милостью» как самостоятельного источника власти, в отличие от избрания и плебисцита. В 1905 году наша династия была такова и этого никто не оспаривал. Монарха нужно было юридически и фактически ограничить, не покушаясь на титул, который сохранил свой исторический смысл. П. Милюков был не прав, когда проводил грань на «понятии конституции»; грань проводили не на понятии, а только на слове.