— Подумайте — наглость-то! Наглость-то какая! И очень многие министры рассказывали, что получают подобные записочки. И очень многие (о чем, конечно, уже не рассказывают) просьбы эти исполняют. И мне даже говорили — неосторожно, мол, с вашей стороны, что вы так рассердились, ему передадут. Нет, вы подумайте только, какая мерзость! «Милай, дарагой»! И тот хорош — с записочкой явился. Ну, я ему показал «дарагого»! Говорят, через четыре ступеньки по лестнице бежал. А ведь на вид такой приличный господин, да и по службе довольно крупный инженер.
— Да, — сказал один из присутствующих. — Я уже много раз слышал о рекомендациях вроде «милаго, дарагого», но что прошению не был дан ход, встречаю в первый раз. Многие негодуют и тем не менее не считают возможным отказать. Распутин, говорят, мужик мстительный.
4
Было уже больше десяти часов, когда я подъехала к дому Ф-а.
Хозяин встретил меня в передней. Любезно сказал, что где-то уже был мне представлен, и повел в свой кабинет.
— Ваши уже давно здесь.
В накуренной небольшой комнате сидело человек шесть.
Розанов со скучающим и недовольным лицом, Измайлов, какой-то напряженный, точно притворяющийся, что все, мол, ладно, когда на самом деле что-то не выгорело.
М-ч у притолоки, с видом своего человека в доме, еще двое-трое неизвестных, притихших на диване, и, наконец, он, Распутин. Был он в черном суконном русском кафтане, в высоких лакированных сапогах, сидел как-то поодаль от других, беспокойно вертелся, ерзал на стуле, пересаживался, дергал плечом.
Роста довольно высокого, сухой, жилистый, с жидкой бороденкой, с лицом худым, будто втянутым в длинный мясистый нос, он шмыгал блестящими, колючими, близко стиснутыми друг к дружке глазами из-под нависших прядей масляных волос. Кажется, серые были у него глаза. Они так блестели, что цвета нельзя было разобрать. Беспокойные. Скажет что-нибудь и сейчас всех глазами обегает, каждого кольнет, что, мол, ты об этом думаешь, как, мол, понял, как принял, доволен ли, удивляешься ли на меня?
В этот первый момент показался он мне немножко озабоченным, растерянным и даже смущенным. Старался говорить «народные» слова.
— Да, да. Вот хочу поскорее к себе, в Тобольск. Молиться хочу. У меня в деревеньке-то хорошо молиться, и Бог там молитву слушает.
Сказал — и всех по очереди остро и пытливо кольнул глазами через масляные пряди своих волос.
— А у вас здесь грех один. У вас молиться нельзя. Тяжело это, когда молиться нельзя. Ох, тяжело.
И опять озабоченно всех оглядел, прямо в лицо, прямо в глаза.
Нас познакомили, причем (как, очевидно, уже условились товарищи по перу) меня ему не назвали.