Я рассказал ему о живописи в соборе, который он реставрировал. О елецких купцах, о елецкой муке, о блинах, и так мало-помалу подошел к его другу Михаилу Николаевичу Горшкову.
- Талантливый он был художник? - спросил я. Он немного подумал, поморщился.
- Нет! - сказал он решительно.
Потом еще подумал, вдруг весь встрепенулся, сразу помолодел и еще решительней сказал:
- Да, но он был гениальный!
После того раздался звонок, и мы, не торопясь, пошли на Чуковского.
С тех пор прошло много лет. Нет Репина, жизнь вся изменилась до того, что иной раз ляжешь спать - и не можешь заснуть. Без предисловия написать о прошлом невозможно. Я все время думал про себя, что я молод, не старею и никогда старым не буду. И удивительней всего, и сейчас так внутри себя, а со стороны - дедушка! Нечего делать!
Поля затрушены снегом и по снегу белому зеленые тропинки: два-три человека прошли - и зеленая тропка. Иней на деревьях держится недели две, тот самый, о котором в Москве я думал, что кончился. Лист на березах (и на всех деревьях) в этом году не опал и темно-желтый держится густо и страшно. Это и что иней на голую землю, по народным приметам, дурной признак в отношении будущего урожая.
Провели день в обществе, старые знакомые, художник Антонов и художница Зелинская Раиса Николаевна объяснялись мне в любви.
Сделалось великое дело: благополучно рассчитались с плотниками. При расчете Ляля так умно вела себя, что я любовался ею. Есть женская хитрость, как особое качество ума, а есть благородство ума - вот что я так люблю у Ляли.
Страшный сосед за столом, наглый всезнайка-марксист, представитель духовный смерча, пронесшегося из конца в конец по всей русской земле.
Вечером чудесно танцевал повар, Ляля пробовала обучать Ваню танцевать. Блестело в электрическом свете вывернутое белое маленькое ухо академика, играющего в дурачка. К художнице Зелинской у меня было то же самое чувство, как во втором классе гимназии к Кате Лагутиной.