Светлый фон

Родионов. Бывает часто, встречаешь человека и не знаешь, куда его отнести, как его понять, увидать изнутри и установиться. Бродишь, бродишь по нем глазами, слушаешь, слушаешь его слова, разбираешь его поступки, и вдруг мелькнет: он похож на такого-то, и сразу по-другому начинаешь его всего понимать, как будто искал, искал аршин или метр, наконец нашел его, прикинул и понял: столько-то вершков, столько-то сантиметров.

Так я уже с год смотрю на Родионова и не могу понять: человек образованный, порядочный, говорит часто неглупо, а под острым взглядом как-то вянет и разбегается. Вчера он пришел убитый, ему отказали в министерстве перевезти ко мне пчельник, и я вспомнил внезапно Коноплянцева, великого читателя-мечтателя и неудачника на службе, в семье и всех общественных делах. Коноплянцев был читатель, и Родионов, конечно, читатель, в этом его сущность: женственное восприятие книг и совершенное личное бесплодие.

Но что это значит, почему так необходимо было вспомнить Коноплянцева, чтобы понять Родионова? Почему-то же и критики не могут встретить нового писателя без того, чтобы не сравнить его с его предшественником? Почему вообще в человеке ищут тип, а не личность, единственный раз показавшуюся на земле? Почему стремятся уложить новое в бывалое, в тип, а не встретить, не возвысить, не узнать в нем небывалое? Наверно, потому, что небывалое в себе только сам можешь знать, только можешь показать людям делами своими. Если же ты этого не можешь показать, то ложись в тип, как в гроб, как лег читатель Родионов в читателя Коноплянцева.

К Христу мы приходим, сбросив свой тип, в Христе мы находим свое Небывалое.

Не машину я запер, не гараж, а всего Ваню узнал и запер себя от него. Пусть теперь походит возле меня. Я буду 

520

 

улыбаться ему по-прежнему, буду хлопать по плечу, но теперь он в моих руках, а не я в его. И весь этот плен мой вышел от Лялиной жалости, она хотела иметь шофера, чтобы освободить меня от любимого труда по машине. Теперь, когда Ваня оказался плутом, и машина попала опять, к моей радости, в мои руки, она сама хочет сделаться шофером и возить меня. Боже, избавь меня от этой новой беды.

22 Мая. Москва. На земле мороз. Начинается хозяйственная тревога, все еще очень холодно и сухо: май холодный – год голодный, и все надежды только на урожай.

Вчера начал читать «Царя» – хорошо. Объяснился с Ваней, выдержав час «активного страдания».

Тагор в «Воспоминаниях» говорит о принудительной добродетели, горшей, чем самое зло, и после того непосредственно начинает рассуждать о полиции, как будто полиция и есть очаг принудительной добродетели. Мне же после того пришли в голову наши чекисты, наша «ежовщина», и, наконец, вспомнились стихи Сологуба о палаче: