Насколько на самом деле может служить ставка Бонапарта на польскую шляхту и сознательный, исторически и конфессионально ясный польский национал-мессианизм в его борьбе против России — современному белорусскому государственному национализму, постоянно вменяющему свою якобы скрытую под псевдонимами и зависимую «белорусскость» то русской, то польской, то литовской, то даже советской истории? Готов ли белорусский бюрократический национализм, толкующий участие части польской шляхты белорусских земель в нашествии Наполеона как акт белорусской идентичности, признать свою национальную историческую ответственность за многовековую тяжбу польского и русского империализмов? Очевидно одно — такая «белорусизация» польской истории возможна лишь на пути польской исторической ассимиляции. Об этом ясно свидетельствует откровенный анализ собственных (отнюдь не белорусских) амбиций Герцогства Варшавского (1807–1815) как протектората Наполеона, предпринятый польским исследователем:
«Война с Россией дала полякам самую впечатляющую за весь XIX в. возможность восстановить своё государство… война с Россией воспринималась и истолковывалась многими как борьба с азиатским варварством… Общественное мнение [поляков] с энтузиазмом встречало новости о… вступлении польской кавалерии в Вильну и Москву. Самым знаменитым эпизодом этой войны, без сомнения, был штурм Смоленска, который, естественно, напомнил полякам о взятии этой крепости польскими войсками в 1611 г.»[832]
Следует ли современные усилия белорусских властей и националистической оппозиции в области исторической политики оценивать как их общее желание поучаствовать в новом походе против «азиатского варварства» на Москву? По-видимому — да.
Коннотации 1812 года
Коннотации 1812 года
Подобно тому, как нашествие многонациональной армии Наполеона на Россию в 1812 году[833] вновь — после разделов Польши — актуализировало в русском историческом сознании образ Смуты начала XVII века с нашествием сил Речи Посполитой, занятием интервентами Москвы и освобождением Москвы земским ополчением Минина и Пожарского в 1612 году, нашествие именно Наполеона, императора, но наследника упразднившей сословия Великой Французской революции, ставило перед сословной Российской Империей прямой вызов внесословной, общенациональной мобилизации.
Русская монархия в XVIII веке уже прошла свой путь осознания того, что историко-политическое и народное тело государства и Отечества не сводятся к судьбе династии и существуют как зависимые, но самостоятельные явления[834]. Даже те, кто оспаривает это мнение, вынуждены фиксировать, что Пётр Великий первым ввёл концепцию безличного государства и верности ему подданных одновременно с верностью государю — в «Полтавской речи» к солдатам накануне битвы[835]. Наследники Петра в XVIII в. время от времени частично вводили практику присяги на верность не только монарху, но и «Российскому государству» или империи. Особенно содержательным выглядит текст присяги императрицы Анны Иоанновны в 1730 году, предложенной ей Верховным тайным советом, в которой «слова отечество и государство появляются неоднократно»[836]. И если внесословный, гражданский смысл общенациональной мобилизации революционной и наполеоновской Франции и её сателлитов был давно уже задан революционной диктатурой не только с точки зрения права (и это было адекватно отмечено в высшем обществе Российской империи[837]), но и с точки зрения тотальной демографической мобилизации[838], то Россия 1806–1812 гг. в принципе могла на это ответить только не затрагивающим сословный строй «земским ополчением» — и, главное, утверждением своего образа нации — Отечества. Это и было дано в высшей государственной символической форме — в учреждении Александром Первым 5 февраля 1813 года всесословной медали для награждения всех участников боевых действий «В память Отечественной войны 1812 года»[839]. На ополченском кресте, введённом в 1812 году, был размещён девиз «За Веру, Царя и Отечество», для участников крестьянского партизанского движения в 1812 году учреждена наградная медаль «За любовь к отечеству» (1813).