Рождающееся под его пером произведение когда-то принадлежало кругу друзей, там его исконное место. Теперь же друзей заменила анонимная публика. «Непосвященных голос легковесен, // И, признаюсь, мне страшно их похвал…»[1224] Означает ли это, что посвящение адресовано тому распавшемуся и ушедшему в небытие кругу прежних спутников жизни, которым это произведение тоже напомнит времена юности, и, кто знает, быть может, старая компания соберется вновь? Но и она уже успела стать вымыслом, подобно самой трагедии. В последней строфе происходит неожиданный поворот. Если та прошлая реальность, в какой возник «Фауст», исчезла, а значит, тоже стала плодом воображения, то с пьесой происходит обратное: здесь все начинается с вымысла, но стоит погрузиться в чтение, как она затягивает в свои сети и становится все более реальной. Что прежде было реальным, становится призрачным, а призраки становятся реальностью:
По всей видимости, речь идет о двойном посвящении – бывшим товарищам, исчезнувшим из его жизни, и тем «неясным образам» трагедии, что постепенно проникают в реальность.
Итак, в эти недели лета 1797 года, когда далекое становится близким, Гёте работает над порталами, открывающими вход в воображаемый мир «Фауста». За «Посвящением» следует «Театральное вступление», а за ним – «Пролог на небе». Всего три портала, и каждый открывает доступ в особое духовное пространство. В «Посвящении» мы видим камерное действо, разыгрывающееся между воспоминаниями и туманными образами произведения; в «Театральном вступлении» речь идет о пьесе для театральных подмостков, которые символизируют этот земной мир и где на кон поставлены в том числе и деньги, – здесь Гёте говорит как театральный интендант. Что же касается «Пролога на небе», то здесь взгляд устремлен сверху вниз – с небесной вышины на мировую сцену и на Фауста, который, как в испанском барокко, оказывается между богом и чертом.
В эти значимые недели до отъезда «Фауст» открывается Гёте в разных измерениях, благодаря чему трагедия видится ему еще более объемной, чем прежде, но и гораздо более запутанной. Это повергает его в состояние творческого беспокойства; ему кажется, из-под его пера выходит монстр – нечто среднее между сценической драмой и пьесой для чтения, народным театром и средневековой мистерией, балаганом и метафизикой. У Гёте голова идет кругом, и он обращается за помощью к Шиллеру, который всегда сохраняет холодную ясность ума: «И все же я хотел бы теперь, чтобы Вы были так добры обдумать все это в одну из бессонных ночей и изложить мне Ваши требования ко всему произведению в целом и, таким образом, в качестве истинного пророка рассказали и истолковали мне мои сновидения»[1226].