Светлый фон

В этот вечер я страдал больше, чем когда-либо. Я окончательно был не в состоянии справиться со своими муками, как ездок с буйным конем.

Как по обыкновению, я мчался по улицам, и из-за стиснутых зубов у меня вылетали проклятья.

Вдруг в темноте, густой, как в пропасти, сбоку себя я услышал тихий и ласковый голос:

— Миленький.

Я вздрогнул, оглянулся и увидал в полуаршине от себя на темном фоне круглое румяное личико с мягкими глазами, заключенное в толстую серую шаль.

Я догадался, что передо мной одна из тех, которых мы в "благородных семействах" называем "жертвами общественного темперамента" (хоть убейте, — не понимаю этого выражения).

Вы можете ужасаться, но я не отскочил от нее, "как ужаленный", а, напротив, подошел к ней поближе.

Да и с какой стати, скажите на милость, отскакивать, "как ужаленный", от человека, который один из тысяч людей, равнодушно проходивших мимо тебя — одинокого и страдающего, остановил тебя и так мягко, ласково?

— Что? — спросил я, уставившись в ее миловидное, почти детское личико.

— Идемте, миленький, — проговорила она мягче и ласковее прежнего.

Я не спросил ее — куда? — так как знал, куда она поведет меня.

И я пошел.

Может быть, идти за нею было гадко, так как она вела меня не в собрание, где заседают длиннобородые мужи с почтенными лысинами и круглыми животами, говорящие хорошие слова о народе, о котором они знают столько же, сколько о жителях Фиджи, о блудницах, которых надо сократить строгими мерами, и о прелестных юношах, которых надо воспитывать в строгом целомудрии, памятуя, что нет ничего выше целомудрия, что в целомудрии — залог прекрасного будущего.

Если вы, милый читатель, не тартюф, то вы догадываетесь, куда она вела меня. В дом, где спасается не одна душа, заклейменная нами, от нашего презрения, от голода и холода.

А много-много таких домов. И растет количество их не по дням, а по часам, "грудью" охраняя, как реликвию, целомудрие — этот "высший дар неба" — наших сестер и дочерей.

Впрочем, не следовало бы мне идти за нею.

Сознаю, что не следовало.

Но она — единственная — ведь окликнула меня в этой мертвой, хотя полной людьми пустыне.

Я почувствовал к ней признательность, как собака, брошенная на улице, и готов был идти за нею, куда угодно.

Она скользнула, как тень, в темный подъезд ближайшего дома, взбежала по узкой, грязной и расшатанной деревянной лестнице в первый этаж, в гряз-ную прихожую, освещенную маленькой лампочкой, а потом — в комнату.