Поэтому с тех самых пор, когда вспоминаю тот день, я всегда ощущаю чувство своей вины. С отцом меня связывала большая дружба, и, сколько ни вспоминаю себя с ним, не могу припомнить, чтобы отец хотя бы раз отнёсся ко мне не как к равному себе. И его я слушался больше, чемматъ…»
Я на миг представил себя на его месте, и внутри так защемило, что мне стало дурно.
Лёва-Жид заметил и тут же сказал:
— Может, я зря тебя напрягаю своими болячками?
— Нет-нет, рассказывай дальше…
Я взял себя в руки, сознавая, что если он сейчас не избавится от груза воспоминаний, то больше никогда не решится с кем-то поделиться ими, а значит, не сбросит с себя груза вины…
— Ну, слушай… — проговорил он и продолжил рассказывать:
«…Родился я в одном из старых районов Москвы — в Лефортове. До сих пор помню, как с горки сбегал к тогда ещё не мощённому берегу Яузы. А за ней начинались многочисленные пруды Лефортовского парка. Зимой, когда лёд накрепко сковывал реку, мы с моим старшим братом Александром по льду пробирались туда кататься с Воробьиных гор на самодельных лыжах, сделанных из досок бочки.
Наша семья проживала в фанерном бараке, а родители наши работали рядом, кочегарами в котельной. Так что отец почти круглосуточно находился в котельной, ибо матери всегда хватало работы по дому. В те пятидесятые годы отец делился с нами своими воспоминаниями о фронте. О они были настолько яркими, что мы с братишкой, рассовав его многочисленные награды по карманам, бежали к нему в котельную и, рассевшись у него на коленях, доставали их по одной, и он часами рассказывал нам о каждой: за что и когда её получил. По его рассказам всё выходило так, что заслуги его в этом почти никакой и не было.
Героями в его рассказах были его друзья-товарищи, и ни одного имени отец не забывал, даже если кого-то уже давно не было в живых. Как он сам воевал, для нас с братом не было загадкой — без содрогания на его тело невозможно было смотреть! И трудно было понять, как только он смог выжить, и не только выжить, а ещё и протянуть свои шестнадцать послевоенных лет! Исполосована вся спина, не найдёшь ни одного живого места на груди, шее, не было по колено одной ноги.
А сколько в нём было осколков! Некоторые постепенно выходили сами, некоторые даже я выдавливал. Можешь себе представить, что после смерти при вскрытии у него обнаружили ещё более двадцати осколков. Месиво шрамов настолько изуродовало его тело, что он старался никогда не оголяться даже по пояс при посторонних людях.
Ещё с дошкольных лет мы решили с ним, что я пойду в Суворовское училище, но, когда пришла пора учиться, отец пошёл в военкомат выправить направление для меня, а вернулся в стельку пьяный, ругая на чём свет стоит „всяких там чёртовых бюрократов", и долго не мог успокоиться. Решили попытаться пойти после седьмого класса, но до него ещё нужно было дожить. А тут ещё переезд в новый дом: нам дали комнату в трёхкомнатной коммунальной квартире, и всё как бы заглохло и забылось само по себе.