Но будто бы и не чувствовал он, что это мерзко, а только знал об этом, как бы откуда-то из книг.
Я без труда нашел сковородку – на своем месте, и масло – тоже на своем. Обернулся, глянул на гроб. Лежала она себе спокойно, хотя при жизни покойница не любила, когда у нее на кухне хозяйничали, пусть сама она и готовила хреново. Вдруг стало мне понятно, что и платье на ней знакомое, темно-зеленое, с жемчужными пуговицами – я помнил, как она в нем, когда я мелкий был, перед зеркалом стояла и губы красила – на свиданку.
Это ей Юрка вещи собирал. Юрка, последыш, пусть ее и не доглядывал, но путем ее последним наиболее озаботился. Может, любил чуть-чуть? Не знаю. Но платье славное было. Когда-то ей шло, а теперь уже и неважно, идет ли.
Руки на животе в замок сцеплены – поза для короткого дневного сна. Ну, у меня, во всяком случае.
Тогда опять пришло ко мне какое-то неверие из-за этого платья. Ну не может же быть так, чтоб она в нем была живая, а потом стала мертвая. Тысячу раз знаю, что может быть, а все равно странно оно. Простая жизнь, полутемная прихожая, зеркало на комоде, вонючая помада.
И простая смерть, гроб на столе, руки в замок, восковая желтизна кожи.
Прогрел сковороду, бросил шесть хлебцев, разбил шесть яиц на хлебцы. Я еду никогда не солю. Пускай каждый себе сам солит – это моя философия. Ну вот, стою с лопаткой (новой), держу сковороду (старую). Шипение, треск, и кухня наполняется совсем другим запахом, куда более привычным. Гляжу, а Антон носом повел – едва заметно. Голоден ты, сука.
Ну, естественно, жрать мы там, при ней, не стали. Вообще неправильно это – покойницу оставлять, но не до суеверий, когда в животе урчит. Сгрузил яишенку по тарелкам, раздал братьям, взял бутылку водки, и пошли мы в большую комнату.
Я там не был еще, годами не бывал и тем днем не сходил. С прихожей – сразу на кухню – гроб занести, а там так и сели.
Вот, значит, захожу, тарелки – на старый диван в цветулях. Смотрю – в углу елочка стоит. Из моего светлого детства. Елочка интеллигента Фомина – пластиковая, хрупкая, как его психика. И игрушки нашенские, а не говно китайское цветов кислотных. Нежные стекляшки. Ежики и собачки. И изощренно изрисованные глазурью шарики. Детство мое. Кажется, тронешь их – рассыпятся. Шарики эти старше меня лет этак на пять. А я, значится, шестьдесят восьмого года. Помню и коробку от них: там Буратино улыбается, уперев в желтую полосу длинный нос. Помню бечевку, что перехватывала коробку.
А эти проволочные петельки, на которые цеплялись ветхие ниточки.
Детальки из памяти. Красота. Искусство жизни.
Мне стало как-то странно, как будто долго уже сидишь в машине пьяным, но тут вдруг кто-то окно открыл, и сразу стало ветрено. Свежий ветер и страшный.
Тарелку свою на диван поставил, подошел к елочке, потрогал пластиковые иголки, стеклянных зверьков, шишки, так похожие на настоящие.
– А игрушки кому? – спросил я.
– Разделим, – сказал Антон.
– А елку тоже разделим?
– Елку выбросим, – ответил он. – Старая уже елка.
Я сказал:
– Хуй мы ее выбросим. Елка моя будет.
– Хочешь – бери.
Юрка сказал:
– И спасибо за ужин. Вкусно.
– Ешь давай, а говорил, что кусок в горло не влезет.
Я все не мог от елочки отвлечься. Красивая такая. Я так ее любил.
В общем, да, бутылка еще, я ее взял, отпил водки так, что глаза увлажнились, и елочка приятно расплылась в огоньки и краски. Потом мы сели ужинать. Вилки по тарелкам громко стучали, и мне опять все надоело. Слишком тихо.
Говорю им:
– Ну а что вообще завтра-то? Гости будут? Завтра ж второе только, там, небось, или не работает ничего, или очередь стоит.
– Я решил проблему, захоронят, – сказал Юрка. – Но стоило это бешеных денег, если хочешь знать. По-тихому сделаем, никаких гостей, да и приглашать некого.
– Можно было и подождать, изначально думали – после праздников, но Юрка решил, что лучше сразу, чтоб долго не лежала, – сказал Антон и без паузы добавил: – Жена моя будет.
– И моя девчонка, – сказал Юрка.
– Одинокая она баба в конце-то жизни стала, мать наша.
– Не без этого, – сказал Юрка. – А у тебя будут гости?
Он дернул уголком губ опять, то ли колкость, то ли, напротив, завинился он, что спросил – нетактично вроде бы.
Я засмеялся:
– Нет, потому что никто не в силах меня выносить, а я не люблю никого, кроме себя.
Антон смотрел в тарелку, я даже не думал, что он нас еще слушает. И тут вдруг он сказал:
– Жениться тебе надо, Витя. Иначе можно с ума сойти.
Яишенка, кстати, удалась, если что. И вот сидим мы в большой комнате, пялимся на елку. Тут мы жили, спали, когда были детьми. Что-то изменилось, что-то осталось прежним. Но я помнил еще, как пружинки скрипели на продавленном диване в цветулях.
Вдруг Антон указал длинным, бледным пальцем куда-то наверх.
– Видели?
– Что?
– Там плесень какая-то темная. Надо снимать. Я сниму потом. Сантехника старая, проводка ни к черту. Кому мы это будем продавать? Ремонт делать надо.
– Да ладно, – сказал я. – Юрка, пристрой квартиру под наркопритон. Если мы хотим, чтобы все осталось как прежде, в дни юности нашей – вот он, вот он – лучший вариант.
Но что-то горькие шуточки одна с другой не срастались – долгое молчание, теплые волны сентиментального отношения к детству. Какое б ни было – а оно мое. С моей елочкой, которую мы втроем наряжали, с моим способом яичницу готовить, которому меня научили, с вещичками, которые то и дело попадались теперь на глаза, а ведь я почти забыл о них. Думал, что забыл.
Оно и реальное, и сказочное.
Ну и главным образом – кладбище. В семьдесят восьмом году его открыли, вспомнил, Митинское-то. Не сразу появились все эти памятники, потом кресты, но вот я приехал, и это все уже так разрослось, что из окна видно. Метафора, блядь, взросления. Двадцать лет прошло, однако.
А на кухне гроб этот, и она в платье, и цвет волос ее настоящий хуй я когда узнаю уже.
Странные чувства. Не горе, не скорбь – с тем я знаком. А что-то глухое, как тоска после сна, который и вспоминается-то с трудом.
Мы отставили тарелки, выпили еще, молча. Каждый о своем думал. Антон все съел и хлебом желток вытер, я и тарелку вылизал, а Юрка, как всегда, не доел. Свой способ употреблять эту сложную жизнь.
Покурили, я вспомнил, как она курила – как она теперь не покурит.
Вдруг вскакиваю, говорю:
– Так, ребзя, где карточки-то? Вдруг есть такие, на которых цвет ее волос виден.
– А зачем тебе знать цвет ее волос? – спросил Антон.
– А тебе не интересно? Может, у нее цвет, как у меня. Или как у тебя? Или как у Юрки? А? Или, может, мы подкинутые все, приемные, аист нас принес, твою мать.
– Умерла моя мать. И твоя, кстати. Можно посерьезнее?
– Сколько ни тверди «халва», во рту слаще не станет.
– Ты к чему это вообще сказал?
Юрка вздохнул. Он часто так делал, когда мы с Антоном не ладили, ругались. Так нарочито громко, немного несчастно вздохнул.
– Ну хочет он фотки поглядеть – пусть глядит, – сказал Юрка. – Его дело.
– Спасибо.
– Да они же черно-белые, дебил, – сказал Антон.
– Ты кого дебилом назвал?
– Тебя.
Я подошел к шкафу, замер у двери. Антон сидел на диване и не оборачивался. Я сказал:
– Ты на меня хоть смотри, когда ведешь со мной беседу. У тебя уважение ко мне есть?
– Что еще скажешь?
– Я тебя спрашиваю, у тебя уважение ко мне есть?
Надо сказать, не то чтоб я так остро отреагировал, но мне хотелось, чтоб шумно было, живо, а не мертво. Чтоб прицепить эту братскую ссору, да так даже – ссорочку, к быстро несущемуся поезду моей жизни, как консервную банку: шумит, гремит. Чтоб Антон развлек себя как-нибудь, наконец.
– Ты всегда дебилом был, – сказал Антон. – Но дело твое я уважаю. Все ты правильно делал, пока в Заир не поехал.
Он встал, подошел ко мне. Повыше, но куда менее мощный. Мне даже хотелось подраться – как в старые добрые времена, но Антон-то теперь стал взрослый и серьезный, не по статусу ему. Так мы и стояли у шкафа, ругались. Я уже руку на холодной ручке в форме розочки держал, подумал, сейчас открою резко и как дам ему по морде.
Тут-то Юрка между нами встал и обоих оттолкнул.
– Сейчас я достану, я помню, где они.
И вот, значит, распахивает он дверцы, нас с Антоном слегка задев.
Я первым делом вверх глянул – коробка из-под сапогов с карточками на месте лежала, среди немногочисленных шапок, в том числе и детской моей шапочки из цигейки.
Потом я глянул вниз. Среди старых курток валялась в нашем шкафу мертвая девица. Совсем молодая, двадцати, наверное, лет. Светлые волосы ее разметались по плечам, розовые от крови, руки изгибались под неестественным углом, ребро продрало скромное платье на боку.
Сразу подумал, чего с ней такое приключилось – тяжелые механические повреждения. Машина, наверное.
Мы втроем сделали шаг назад, потом и я, и Антон посмотрели на Юрку. И Юрка сказал:
– Клянусь, ее там не было!
Никто из нас не испугался, хотя ситуация была, ну, нештатная.
– А ведь это по твоей теме, капитан, – сказал я Антону. Опер он, много занимался пропавшими без вести, или, как у них в отделе это называлось – проебашками. Пропавшие без вести, неопознанные трупы, сотни печальных историй. В основном, надо, конечно, свести дебет с кредитом, то есть, первых со вторыми. Но есть и те, кого никогда не находят. Очень мистическая тема, стремная. Ну, ты увидишь.
Вот девица лежала. Сколько ей было? Сутки – это максимум, скорее меньше. С живой уже не спутаешь, но будто бы и не совсем еще мертвая. На тоненькой границе.