– И Павел ходил в такую атаку? – спросила Таня.
– Ходил. Тишина страшная, величественная. Ровные шеренги, твердый шаг. Потом уж, за офицерами, летит на врага конница, и грохот, словно настал конец света. А может, и правда он уж настал, а мы не заметили? Война, как водка, туманит голову. В бою все честно. А как победа, бойцы уж не благородные герои, а звери. Самосуд да грабеж. Трофеев много. Казачки дуреют, спешат домой, на Дон, с обозами, добро по сундукам прятать. Для мирного населения выходит, что красные, что белые, один черт. И те и другие грабят, убивают, насильничают. Всеобщая лютость и одичание. Пропала Россия.
Тане хотелось больше расспросить о муже. Пищик видел Павла в последний раз мельком, в Ростове, и к тому, что уже рассказал, ничего добавить не мог.
– Что ты мучаешь меня? Жив твой полковник, воюет, скучает по тебе, по сыну, письмо вот писал, да передать не решился.
– Вы хотя бы прочитали, что там было?
– Как я прочитаю? Писал, правда, при мне, да ведь по-французски. И порвал сразу.
Таня стала часто видеть во сне эту сцену. Павел, седой, худой, в коридоре на подоконнике быстро пишет чернильным карандашом на клочке бумаги. Рядом стоит старый есаул, курит, ждет. Картинка эта терялась в слоях дыма, в мутном сизом тумане, и Павел на ней был какой-то условный, черно-белый, словно вырезанный из фотографии.
В сентябре начались занятия в университете. Теперь студентом мог стать любой желающий, достигший шестнадцати лет, неважно, обучен ли он грамоте. Желающих набралось несметное множество. Студенты имели льготы, освобождались от трудовой повинности, получали продовольственную карточку, приезжие обеспечивались койкой в общежитии.
На медицинский факультет приняли без всяких экзаменов пять тысяч человек, хотя аудитории могли вместить не более двухсот пятидесяти. Вместо лекций проходили собрания, на которых выбирали президиумы, обсуждали реформы самоуправления, драли глотки, топали, свистели. Председательствовала молодая стриженая дама в кожаной куртке по фамилии Познер, политический комиссар. Она то и дело стучала докторским молоточком по графину и повторяла:
– Тихо, тихо, товарищи!
Но никто ее не слушал. В аудиторию набилась шумная, грязная, хамская толпа, с махоркой, с семечками, громким гоготом, матерной бранью.
«Пропал университет», – думала Таня, искала глазами в толпе знакомые лица или хотя бы просто лица.
Их было совсем мало. В основном какие-то морды, рожи, хари. Воняло портянками и перегаром.
«Господи, я ненавижу их, прости меня. Разве я брезговала простыми солдатами в лазарете? Я таскала из-под них утки, вытирала им слезы, писала письма их матерям и женам под диктовку. Ну ведь это те же самые люди. Бывшие солдаты, крестьяне, рабочие. Молодые мужички, мелкие приказчики, мещаночки, швейки. Я никогда не чувствовала пропасти между собой и ими. Мы говорим на одном языке. Но теперь меня тошнит от них. И вообще от жизни тошнит. Не могу больше».