Светлый фон

— Что ж его жалеть, убийцу? — заметил Куковеров.

— А как не жалеть, — вздохнул старик. — Зло завсегда рядом с добром ходит… Каялся, видать, человек, невмоготу снести грех было. Пока в голове худое держишь — одно дело, а сотворил, оно уж и для самого злом обернется, камнем на душу ляжет, мертвит ее, да назад не отрынешь. Раз и угодил Парамон в полынью. То ли сам кинулся, то ли случайно вышло, а факт, что не вынырнул. Один карабин его только на льду остался. Правду баяли старики, что без покаяния перед людьми не всяк грех под силу снести. Сам в себе не очистишься, а открыться людям — сил недостало. Переполнил в содеянном меру и увидел, что счастье от него отринулось…

— Это о какой же такой мере греха говорите вы, Григорий Прокофьевич? — скептически заметил Куковеров.

— Дак о той мере, которая всякому человеку в душе определена. Сказано в заповеди: «Не убий!»

— А то, что тюленей убивали, это как расценивать — грех или нет? — спросил с оттенком иронии в голосе гость.

— Дак в этом нам попущено, — твердо и убежденно ответил старик. — В наших местах беспахотных чем иначе кормиться будешь? Как проживешь? Зверь, он и есть зверь… Охотой люди завсегда кормились.

— Так вы все же веруете, а говорите, что не признаете бога, — с лукавством глянул на него Куковеров.

— Да как тебе сказать, верую я аль нет, — покачал старик головой. — Бог не там, — воздел он руку к образам, — а в нас. Бог ли, совесть ли — называй как хошь. Сами себе люди и творят закон. Вера, как я понимаю, не только в тех, кто поклоняется божественному, а во всяком человеке, который несет в себе откровение.

Тем временем в горнице накрыли на стол, появились закуска и две бутылки вина. Старуха принесла из сеней закипевший уже самовар. При виде щедрого угощения гости оживились, глаза потеплели. На лице Куковерова расплылась благодушная улыбка. Хозяйка пригласила к столу. Разговор пошел оживленнее. Григорий Прокофьевич завел речь о том, как хаживали в предвоенные годы промышлять на двух дюжинах карбасов на белуху под Конушин:

— Мы за ей, бывало, артелями на месяц снаряжались. Загоним под берег, спутается она в сетях, тут ее на востро кутило — багор такой — и примешь. Здоровущая! Тонна в ей. Сала натопишь, шкуры засолишь. У нас тогда рыбой ли, зверем ли склады полнились. Что ни год в Архангельск обозы тянулись по зимнику. Своим морем да озерами кормились, всяко хватало, хоть кораблей тогда не было у нас железных. Теперь снова мода пошла: под берегом да на озерах не ловят, в океаны нацелились. Колхозных карбасов нонче — раз, два и обчелся. Нынче и белуху не промыслят. А ведь сколь развелось ее, сети на селедку рвет, иной раз под саму деревню заходит. Мы, сказать тебе, народ береговой, хоть не с поля жнем, а с моря. Бывало, всей деревней отправлялись на путину. Весело да наживно, дружно робили, а возвернешься с путины — всей деревней праздник. Попаришься в баньке, выйдешь вечор на улицу — парни с гармошками гулеванить идут. На посиделки соберутся молоды — поют, пляшут. Каки песни были! Теперь разве что старики да старухи помнят. Гуляли — да не блажили; хоть трезвы, да веселы. Сейчас-то и гулянок таких у нас не увидишь, разучился плясать народ. Заведут молоды пленку с музыкой и ходят табунком по деревне. Она, окаянная, орет, даром что на батарейках. А они идут блажат. Сами не запоют. Душа-то, душа молчит, нет выхода ей! Мне и не льстит глядеть на таки гулянки…