— Д-да, — прерывисто вздохнул дядя Епифан и покачал головой. — Я вот другой раз заверну вечор мимоходом в клуб, парни гоняют шары на бильярде, стукают без толку палками, а други на лавках сидят, дожидаются, когда кино показывать станут. Молоды ведь, да скушны, слова лишнего с губ не сронят. Не знаешь, что каждый про себя и мыслит. Побогаче многи стали жить, дак и замыкаются в себе, редко хаживают в гости друг к дружке. Нужда сродняет, а в достатке каждый сам по себе норовит: катерки завели моторны, сетки, кто половчей, на семужку. Да промыслят украдкой. Ночью приволокут мешок с рыбой, чтоб сусед не видел, и в погреб, в тайник…
— А все же, что ни говорите, отец, лучше стали люди жить, — заметил Куковеров.
— Лучше-то, оно, может и лучше для некоторых, а только не хлебом единым, как говорится, жив человек, а согласием и душевностью. У нас ведь почему сенокос и по сей день праздник? Миром робить едут, артелью. Тут всяк про свою личну выгоду забывает. Мы ведь, окромя как на сенокосе, артелями теперь не робим. Девятьсот жителей в селе, а рыбаков всего тридцать душ на прибрежном лове. Нонче только на сенокосе и услышишь, как поют.
— Э, да что об этом сожалеть, что вздыхать о том, что не пляшут, не поют, — встрял Куковеров. — Теперь зато новая культура проникает в село, меняется сознание людей. Меньше карбасов деревянных, зато сейнеры у колхоза, доход больше.
— Мы доходов, конечно, не считали, в бухгалтерски книги не заглядывали, — сказал, разглаживая усы, дядя Епифан. — А только и на сейнерах нашенских мужиков не больно-то видать… Кому охота надолго от своего дома, от хозяйства отрываться? Рейсы ведь по семь-восемь месяцев. А сенца для коровенки кто за тебя накосит, дровишек на зиму припасет? Рыбу ту заморску глазом не видим, зубом неймем. У кого рожа есть — тот и расстарается добыть себе на уху да на зажарку.
— Без закуски, конечно, жить несладко, — мутно усмехнулся Куковеров. Он полез в карман, достал сигареты, чиркнул спичкой.
— А ты, родной, не кури. Тихвинская не любит, — заметила ему с мягкой укоризной в голосе старуха и указала на большую икону. Она не принимала участия в застолье, лежала на печи, но с интересом прислушивалась к разговору.
— Виноват, виноват, — спохватился Куковеров и затушил спичку. — А что же вы, матушка, обособились, не присядете к столу, не пригубите малость с нами? Здоровьице позволяет?
— Ты, родной, не спрашивай здоровье, смотри лицо, — полушутливо обронила она и вяло махнула рукой: — Крепкого я не пью, голова слаба стала, давление крови шибко играет. Остарела.