— Извольте, Ватсон, — в ответ на мой протест он начал играть вальсы Штрауса-сына. Прекрасная музыка, прекрасное исполнение на прекрасном инструменте, но с того вечера я невзлюбил вальс и вряд ли переменюсь к нему до конца ниспосланного срока бренной жизни. Да и Холмс, судя по всему, удовольствия не получил. Внезапно, на середине фразы он бросил музицировать.
— Который час, Ватсон? — вопрос выдавал его напряжение.
Часы, большие напольные часы стояли позади него, стоило лишь обернуться, но он предпочел — подсознательно, разумеется, — переложить ответственность за время на меня.
— Четверть одиннадцатого.
— Рано, Ватсон. Как рано.
На наше счастье, в холле нашелся шахматный столик и фигуры.
Признаюсь без лишней скромности, в клубе меня считают сильным игроком. Я основательно изучил теорию, неплохо знаю дебюты, и сыграть со мной вничью почетно. Холмс же относился к шахматной игре, как к утомительному времяпрепровождению, и обычно избегал играть. Запас нервной энергии ограничен, утверждает он, и лучше его потратить на более серьезные занятия. Садился за доску он редко, в случаях вынужденного бездействия, партию начинал ходом королевского коня и в дальнейшем вел борьбу так, словно никаких руководств не существовало вообще. Это, однако, не помешало ему выиграть партию у чемпиона Лондона, которого привел к Холмсу его брат Майкрофт — дело касалось пари. Но, к трагедии шахмат, карьера игрока не прельщала моего друга.
Сегодня ни Холмс, ни я не вкладывали страсти в игру. К полуночи мы только-только сделали по дюжине ходов, и на доске сохранилось зыбкое равновесие, равновесие европейских держав этого жаркого лета.
Пробило полночь, давно ушел отосланный слуга; samovar остыл; уснули, кажется, обязательные шорохи деревенской жизни; редкий стук передвигаемых фигур являл гармоничное сопровождение наступившей ночи.
Выпитый кофе заставлял мое сердце стучать быстрее обыкновенного. Холмс то и дело стирал бисеринки пота с висков. Раскрытые окна плохо спасали от духоты, а ночные мотыльки если и залетали в холл, то лишь затем, чтобы броситься под потолок и, распластав крылышки, притвориться листочками. Пламя наших свечей их не влекло.
Пока Холмс раздумывал над ходом, я, кажется, задремал, поскольку слышал и вой баскервильского чудовища, и тяжелое дыхание трясины, и рыдания миссис Стэплтон, и мои слова утешения, жалкие и нелепые.
— Ватсон, проснитесь! — Холмс тряс меня за плечо.
Я взглянул на часы — пять минут второго — и, наверное, покраснел.
— Сам не знаю, как заснул.
— Ничего, Ватсон, зато отдохнули.