В гостиной крепко пахнет дымом, вчерашними сигаретами и каминной копотью. Сотня кубических метров нежилого несвежего воздуха застыла, нетронутая со вчерашнего вечера. Зимнее солнце с отвращением заглядывает внутрь сквозь высокие окна, и в безжалостном тусклом свете огромная комната – раздетая, лишенная маскирующей темноты, – выглядит уродливо и беззащитно, как женщина в растекшемся вчерашнем макияже. Зола и щепки на затоптанном паркете, пыль на мясистых спинах кожаных диванов, пепельницы с острыми ежами окурков, приставший к полировке воск и слипшиеся пустые рюмки, все это – синяки, царапины и шрамы, нанесенные равнодушными гостями. Эта комната обижена ими и потому не собирается их щадить. Сразу показывает им безвольную и белую, неподвижную, опрокинутую ладонью вверх Ванину руку.
– В-в-ва… – глубоко, низко дышит Лора. – Ва-а. В-ва-а-а-не-чка.
И сразу по-старушечьи высыхает, чернеет и скрючивается. Падает на колени.
– Ва-а-а-а-а-а, – воет Лора бессвязно и страшно, как сицилийская вдова.
И ползет, не поднимаясь на ноги, на четвереньках, опустив голову, царапая ногтями копченый паркет, а пятеро взрослых смотрят на нее, пораженные этим мгновенным сокрушительным отчаянием, потому что чем старше мы становимся, тем больше времени нам требуется для того, чтобы начать чувствовать.
– Что? Что такое! Господи, что! – вскрикивает Маша, испуганная и заспанная, и выпрыгивает из кресла, расшвыривая казенные гостиничные подушки. Выпрямляется во весь рост и ловит Лору на полпути.
– Успокойся! – кричит Маша, и держит крепко, и трясет. – Перестань!
Ваня подбирает руку с пола и садится на своем диване, тяжелый и мятый. Медленно, бессмысленно моргает. И Лора (которая сидит на полу) стряхивает с себя большие Машины ладони и прыгает. Летит вперед, как пушечное ядро. Стукнув коленями об пол, обнимает – не Ваню даже, а весь диван целиком.
– Я подумала, – бормочет она, – Ванечка, я же подумала, я…
– Черт вас подери совсем, ребята, – говорит Таня от двери. – Мы весь дом обошли.
Только что, в эту самую минуту, Лорина паника наконец догнала и ее, сдавила ей горло.
– Вашу мать, – слабым голосом говорит Таня и прислоняется к стене. – Как мне надоели эти ваши «Десять негритят», кто бы знал. Мы же и правда, ну елки, разве что в гараже еще не искали. Как так можно. Нашли время нажраться и ночевать в креслах. Объясните мне, ради бога, какого хрена вы…
– У Ваньки был сердечный приступ, – просто говорит Маша. – Вчера ночью.
И тогда они сразу бросаются к Ване, виноватые и встревоженные, и принимаются говорить, перебивая друг друга, потому что он в самом деле им дорог. Потому что к этому моменту даже они успели уже разогнаться, испугаться всерьез. Кроме того, по-настоящему нас парализует только чужая смерть, а Ваня ведь не умер. Вот он, сидит под скомканным пледом, бледный, в липкой испарине, живой и понятный, совсем не похожий на страшную белую руку, которую они увидели с порога. И они спешат пожаловаться ему на то, как он напугал их, и пообещать, что все будет хорошо, и поправить подушки. Человеку, который не умер, можно сказать три тысячи слов, десять тысяч. И они говорят их легко, на выдохе, хором: Ванька, ну ты чего, Ванька, ты перенервничал просто, воды кто-нибудь принесите, а таблетки какие от сердца есть у нас, ладно тебе, прекрати, ты же здоровый как медведь. Они обнимают его – заботливые, любящие, горячие. С облегчением. Шумят и суетятся, хлопают его по спине и мужественно шутят, выговаривают свои страхи.