Впрочем, должен признать, что теперь мои рассуждения свернули в другое русло, более актуальное. Иногда я задаюсь вопросом, стоит ли атаковать монстров, которые привносят в современный мир семена анархии и абсурда? Точнее, имеет ли смысл сражаться с ними немедленно, как только они проявляют себя, или же следует сперва обождать: возможно, они совершат акт самоуничтожения, даже если не будут уничтожены кем-то сторонним?
Иногда они, похоже, вообще убивают себя слишком быстро, не давая охотникам на чудовищ даже шанса подступиться к ним. Некоторые из тех, кого я помню, развязывали очень интенсивную войну, длившуюся несколько месяцев, – но мертвы они уже много лет. Без труда могу вспомнить великанов богохульства или варварской философии: исполинов настолько гигантского роста, что казалось, они не только покрывают своей тенью всю землю, но и преграждают путь на небеса. Они бросали вызов всему миру, как Голиаф, и не нашлось тех, кто отважился его принять: все устрашились при виде скопища костей, рассыпанных перед входом в их пещеры. Но теперь в этих пещерах лежат их собственные кости, более не вызывающие ни страха, ни интереса; даже последний старьевщик вряд ли захочет подобрать их.
Только вчера таким великаном казался Геккель, предводитель тяжеловесного и жестоковыйного материализма недавних дней. Долгие годы целью моей жизни была борьба с мистером Блэтчфордом[126] и другими геккельянцами, при этом я всегда стремился уличать учение Геккеля в ошибках, а не в сознательной лжи. И где все это сейчас? Мистер Блэтчфорд давно уже забыл о Геккеле, равно как и все остальные. Новые люди, пришедшие в науку, полностью отреклись от геккелевских теорий. Но я отлично помню время, когда каждый прогрессивный ученый, особенно если он представлял новую прогрессивную отрасль науки вроде социологии или евгеники («в море обнаружена зеленокровная рыба»), считал своим долгом воспевать Геккеля по меньшей мере как основателя новой религии.
Когда Беллок[127] написал (в отличие от меня – действительно написал) зачин другой баллады:
– это и в самом деле звучало как смелый вызов общественному мнению или по меньшей мере столь же смелое пророчество. Но сейчас его слова воспринимаются как трюизм: все именно так и произошло.
А потом наступила эпоха Ломброзо и того связанного с его теорией шарлатанства, которое называлось криминологией. Я помню годы, когда имя Ломброзо произносили с таким же трепетным почтением, как имена Ньютона или Фарадея, но не часто приходится слышать его сейчас, а реже всего – среди людей науки. К вящей славе мистера Уэллса (с которым мы расходимся не только во взглядах на материализм, хотя прежде всего именно в них) должен признать, что даже в дни торжества Ломброзо, он, со своей материалистической позиции, яро протестовал против нерассуждающего догматизма тех, которые говорили о «криминальном черепе» или «уголовном ухе» и призывали горячую, благородную, талантливую молодежь «навсегда искоренить наследственную склонность к совершению преступлений», для чего следовало присягнуть новым прогрессивным течениям по имени Селекция и Сегрегация («в море обнаружена зеленокровная рыба»).