Гаврила стал рассказывать.
— Меня хотели забрить[9] еще в германскую войну. Было мне тридцать годов. Ну, не забрили. Нашли у меня чего-то во внутрях. Еще ноги не подошли, подошвы ровные, без выгиба.
— Плоскостопие, — подсказал Судаков.
— Вот, вот… доктора это слово говорили. Еще сердце у меня больным признали. Забраковали, значит, меня. Радости дома было — целую неделю пировали. Всем на удивление: мужик, говорят, здоровый, а доктора бракуют. Решили, что я откупился. А никакого откупа не было. Научил меня один инвалид. Ну, ему пришлось дать трояк, только и расходу. Велел он мне фунт чаю скушать, как на призыв пойду. Съешь, говорит, полфунта за два часа до того, как к докторам идти, а полфунта за час. Я так и сделал. И вот, значит, к докторам вызывают, велят одежду снимать. Голого, значит, смотрят. Срам! Стали меня доктора осматривать, ровно барышники лошадь на ярмарке. Пройдись, приседай, покажи зубы… В уши заглядывали, щупали всего… Стал меня доктор слушать. Седой, толстый. Одышки, спрашивает, не бывает? Бывает, говорю. Ведь с докторами надо как с попом на исповеди. Что спросит поп, отвечай: грешен. Про чего спросит доктор, говори одно: бывает. А как же иначе? Иначе никак нельзя. Ну вот, слушал меня в трубку доктор, а потом хлопнул по голой спине и чего-то офицеру про сердце сказал. Велели мне одеваться. Вскорости объявили, дескать, я негож. Вот так… Больше меня не беспокоили вплоть до гражданской войны. Позвали в восемнадцатом году в Красную Армию. Тут и пошло все набекрень. Вспомнил я про чай, а чаю негде взять. Не стало чаю-то, морковь сушили да заваривали. Посудачили мы с бабой, и узнала она от кого-то: дескать, надо три дня ничего не есть, а соленую воду пить. Тогда доктора признают больным. Вместо трех дней я пять дней впроголодь жил и соленой водой наливался. Поверишь ли, ноги стали пухнуть. Как бревна сделались, ничего из обувки не лезет. Замотали ноги онучами, привели меня на комиссию. Доктор потрогал ноги и ничего не сказал. И домой не отпустил. Положил меня в больницу. А там от пищи отказаться нельзя, да и пищи городской попробовать хочется. Стал я есть. А соленой воды раздобыть негде. Хотел сговориться с санитаром, а тот, подлая душа, фершалу сказал. Фершал накричал на меня, судом пугал. Выписали меня из больницы здорового, как быка. Пустили бы домой, я бы все сорок верст бегом пробежал. А меня в казарму. Вот тут я и узнал, как солдат учат. На завтрак в строю, на обед в строю, на ужин опять же под командой. Потом шагать в ногу, мешок с соломой штыком, будто человека, колоть, на брюхе ползать, через забор перелезать. Только в отхожее место без команды ходили. Такая жизнь не по мне. Я привык жить как? Когда захочу спать — лягу, захотел встать — встаю… Ну, да все это еще так-сяк. Главное-то в том… надо идти воевать. Страшно! Убьют — и Авдотьи своей не увижу и ребятишек. И кто будет на жеребце ездить? Жеребца мы на племя оставили, с норовом вырос, одного меня слушался. Ну, и это еще не все. А вернись я безрукий, а то без двух рук и без двух ног. Кому нужон? Как самовар без ручек… И надумал я убежать. Знал, есть такие, которые с войны убегают. Убег и я. С тех пор и мыкаю нужду по лесам да, болотам. Пока в чужих местах был, так лиха хлебнул вот столько… по самую макушку! Исподволь к родным местам пробирался. Ну, тут чуток получше стало. Как-никак дом рядом. Бельишко сменишь, пожрать принесут.