Шай тяжело дышал, глаза его едва не вылезали из орбит, лицо будто покрыл слой пыли. Тамар поняла, что это уже не ломка, что это выплескиваются истинные ужас и гнев Шая, прежде задавленные наркотиками. Когда она захотела усадить его, он с силой отпихнул ее, и она упала на спину, вскрикнув от боли. Асаф вскочил, чтобы остановить Шая, но тот и не подумал драться. Он орал, что Тамар такая же, как все, что она хочет задушить его гениальность, выдрессировать его, сделать домашним животным. Чем больше Шай ярился, тем грубее и безжалостнее становились его слова. Асаф подумал, что нужно прекратить эту жуть, но, взглянув на Тамар, увидел или почувствовал, что она запрещает ему вмешиваться, что это их личные дела — ее и Шая.
Успокоился Шай так же внезапно, как и разъярился — без видимой причины. Согнулся, опустился на матрас, прижался к руке Тамар, поцеловал, попросил прощения и за удар, и вообще за все. И расплакался: как она добра к нему, как всегда была ему вместо матери, хоть и младше его на два года, и он никогда ее не отпустит от себя, только она понимает его в этом мире, разве так не было всегда? И вдруг снова вскочил, словно в бреду, заорал, зарычал, что на самом деле она хочет его убить, что вечно ему завидовала, потому что он талантливее, оригинальнее во всем, а она знает, что без наркоты он ничто, кастрат вроде нее, ведь ясно же как белый день, что в конце концов она уступит, продастся ради чепухи, поступит на медицинский или юридический, выйдет замуж за какого-нибудь хрена из адвокатской конторы, вроде отца, или хуже того — из программистов. За кого-нибудь вроде этой вот сосиски, которая тут торчит как кость в глотке.
Когда Шай наконец уснул, они вдвоем вышли из пещеры и бессильно свалились у ствола теребинта. Динка села напротив, такая же пришибленная. Тамар боялась, что вот-вот взорвется: если бы это продолжилось еще хоть одну секунду, она выплеснула бы все, что у нее накопилось. Это ведь из-за него она торчит здесь, из-за него не поехала в Италию и, возможно, потеряла свой хор навсегда, а возможно, и всю свою карьеру. Все ее нутро переворачивалось от ненависти к Шаю и к его идеям, которые у нее уже в печенках сидят. Ведь каждый раз, впадая в эти свои «периоды», или взбешенный спором с родителями, он врывался к ней в комнату, не спрашивая, до него ли ей, в силах ли она его слушать, запирал дверь и начинал разглагольствовать с холодной яростью, иногда часами говорил, пуская пузыри и размахивая руками, цитировал неведомых ей философов, рассуждал о «благородном эгоизме» и о том, что, в конце концов, каждый человек действует только исходя из своего абсолютного эгоизма, и так даже в отношениях между родителями и детьми, даже в любви, и не успокаивался, пока не заставлял ее признать, что он прав и что в глубине души она боится его правоты, ведь она подрывает все ее мелкобуржуазное мировоззрение. А иногда, особенно в последний год, у нее возникало ощущение, что все эти мысли сумели проникнуть в нее и отравить изнутри.