Вся финальная глава поэмы — это печальное повествование о том, как Евгений Евтушенко, клявшийся всю жизни в любви к Абхазии, предал и её, и всех своих абхазских друзей, и самого себя, о чём повествует его бывший абхазский друг Мушни Ласуриа, ясно видевший, что Грузия Шеварднадзе отдаляется от Советского Союза, забирая с собой свою колонию — Абхазию, Апсны, страну души.
Поэма Ласуриа была написана при жизни Евгения Александровича, но, думаю, он её не читал, поскольку не до абхазских воспоминаний было нашему борцу с “партийно-бюрократической системой”, защитнику украинских “руховцев” и другу грузинских уголовников. Он всю жизнь считал, что многие
поэты — его современники и вообще писатели — обязательно должны завидовать его таланту, его литературной судьбе, его славе. И меня он зачислял в ранг завистников.
Наивный человек. Как будто у людей нет других, более серьёзных причин для отторжения, нежели зависть! Ну, вспомнить бы ему, как много лет тому назад, когда мы были с ним на родине Яшина, между нами вдруг вспыхнуло пламя взаимной неприязни.
Мы сидели большой и шумной компанией московских и вологодских литераторов в гостинице городка Никольска — только что вернулись с родины Яшина из деревни Блудново и продолжили своё праздничное общение в двухэтажном деревянном доме, в большой комнате со скрипучими полами.
Стояло раннее лето, и в распахнутые окна ветерок, дующий с реки Юг, вносил в комнату сладкие запахи отцветающей черемухи. Настроение у всех было превосходное.
Но всё испортил мой тёзка — критик Станислав Лесневский. Он встал со стаканом в руке и предложил здравицу в честь “знаменитого, великого русского национального поэта Евгения Евтушенко”. Слова Лесневского покоробили всех — всё-таки Вологодчина — родина Николая Клюева, Александра Яшина, Николая Рубцова. Бестактно…
Взглянув на улыбающегося Евтушенко, принявшего как должное грубую экзальтированную лесть, я решил вернуть своего тёзку на грешную землю:
— Да, я готов выпить за знаменитого, может быть, даже за великого, но за русского национального — никогда. Ты уж извини меня, Женя.
— А кто же он такой, по-твоему, — сорвался на провокаторский визг Станислав Стефанович Лесневский. — Если не русский, то еврейский, что ли?
— Может быть, никакой, а может быть, и еврейский. Вам лучше знать, — ответил я.
В состоянии истерики Лесневский выскочил из комнаты. Вслед за ним ушёл и великий поэт.
— Станислав! — с мягким упрёком обратился ко мне вологодский писатель Александр Грязев, — неудобно как-то. Может быть, позвать Лесневского обратно?