В сущности, «Повести Белкина» можно представить себе в виде своеобразных мемуаров обыкновенного человека. Рассказчик, не находя ничего значительного в собственной жизни, наполняет свои записки пересказом услышанных им и поразивших его воображение происшествий, невольно стилизуя их под распространенные сюжеты массовой литературы. В самом этом отрешении от собственной личности есть нечто симпатичное. Собственно, единственная характеристическая черта Белкина, которая просматривается в собранных им чужих рассказах, и есть его мысленная тяга к неординарному, противопоставленному скуке одиночества, заурядной поместной жизни.
Ряд исследователей считает, что, согласно первоначальному плану, в состав «Повестей» предполагалось включить повесть под заглавием «Записки пожилого», в которой рассказывалось о новоиспеченном прапорщике Черниговского полка. Если это и так, то не завершенная Пушкиным повесть (сохранились ее зачин и план) тоже заключала бы в себе некое «романтическое происшествие». О восстании Черниговского полка в январе 1826 года (по намеченной в повести хронологии его было не миновать) здесь было бы упомянуто примерно так же, как, например, о московском пожаре 1812 года в повести «Гробовщик» (в связи со сгоревшей будкой Юрко).
Отсюда проистекает двойственность содержания «Повестей Белкина». Взятые отдельно от общего контекста и генезиса пушкинского творчества, они во многом теряют богатство смысловых обертонов. Недооценка «Повестей» первыми читателями (в том числе довольно проницательными) и последующая их литературоведческая «реабилитация» равно закономерны. Если же говорить о перспективе, обретенной в процессе создания белкинских повестей, то ее следует увидеть в преодолении Пушкиным монологической оценки жизни с позиций указующего «просвещенного разума».
«Обмирщение» прозаической манеры, по сравнению с автобиографическими записками 1821–1825 годов, лишь поначалу принимало формы, близкие к пародии. Тенденция автобиографизма с позиций частного человека проявляется вполне серьезно в замыслах начала 1830-х годов: в «Отрывке из неизданных записок дамы» (так называемом «Рославлеве») и в наброске «В конце 1826 года я часто виделся с одним дерптским студентом…» («Холера») – т. е. в опытах своеобразно отстраненной автобиографической прозы.[532] Здесь несомненны первые подступы к принципам повествования, в наиболее развитой форме осуществившимся уже в «Капитанской дочке».
Рассказчик этой повести не только силою неожиданных обстоятельств соприкасается с историческими событиями, но благодаря своей простоте, незашоренности по-человечески сочувствует мужицкому царю, несмотря на социальную пропасть, лежащую между ними. В своей «Истории Пугачева» Пушкин не только осознал подлинные размеры этой пропасти, но и остро ощутил катастрофичность современной истории. В последнем пушкинском лицейском послании он скажет: