Светлый фон
Фр

Думаю, что это самая крупная и единственная низость этого рода, сделанная им в продолжение всей жизни, без сомнения неизвинительная, но, надобно признаться, много изъясняемая возрастом, в то время уже преклонным, неудовлетворительным состоянием здоровья, а главным образом, общими нравственными расстройством и упадком от стесненного материального положения.

После его смерти мне очень хотелось письмо показать Герцену. Случайное и, должно быть, предопределенное обстоятельство тому помешало. Как ни заботился я, уезжая из России, взять его с собой, однако ж забыл у себя под замком в деревне. Сказывать же про него Герцену, не имея в руках неопровержимого доказательства, не посмел, будучи уверен, что он отнесся бы ко мне с презрительным недоверием и, судя по всему, вероятно, заподозрил бы в низкой и наглой клевете. Таким образом Герцен и умер, не испытав этого разочарования, быть может, не самого легкого из всех бесчисленных, его постигших.

IV

В моей записке я слишком много говорил о самолюбии и тщеславии Чаадаева и, сколько мне кажется, слишком мало указал на те побудительные причины и поводы, которые в нем эти недостатки развили почти до безумия. Нечего поминать про то, сколько и как он был избалован в семействе. Потом, вступив в свет, сделался жертвой многочисленных, часто фанатических поклонений, которым не переставал подвергаться до конца жизни. Целое его существование было почти непрерывным рядом хронических похваливаний, которые тем и были опаснее, что не носили на себе характера уличных оваций, а к нему неслись, как невольная дань свободно и симпатично склонявшихся индивидуальных умов и даже сердец. От редкого из замечательных людей в России своего времени он не получил хоть какого-нибудь более или менее лестного комплимента. Я уже упоминал, как рано он привлек к себе расположение императора Александра I. С самой первой молодости два великих князя[246] сделали его предметом своего особенного внимания. Положение, в отношении к нему принятое Пушкиным, известно. Баратынский, навещая его на Страстной неделе, говорил ему, что «в эти великие и святые дни не находит лучшего и более достойного употребления времени, как общение с ним». Менее знаменитые его знакомые выступали с не менее соблазнительными изъявлениями. Иной, приехавши к нему в первый раз и не застав дома, входит в квартиру и ее осматривает, а потом свое поведение изъясняет тем, что «желал видеть помещение гениального человека»; другой просит у него позволения приютиться под сенью его колоссальной «фигуры»; третий в письме доводит до его сведения, что «считает его одним из замечательнейших людей своего времени и своей страны», и т. д.[247]. Всех случаев подобного рода не перечтешь. А. С. Хомяков, никогда, ни с кем и нигде не ронявший своего достоинства, ревниво, подозрительно, строго-заботливо стерегший свою независимость и свою самостоятельность, даже и насупротив таких личностей, вблизи которых в некоторых странах исчезает всякая независимость, перед которыми пропадает и стушевывается все окружающее, спокойно выносил различные «выходки» Чаадаева, часто неуместные и даже иногда не совсем учтивые[248], с некоторой горечью на них жаловался и в ответ тем, кто упрекал его в излишнем долготерпении, говорил: «Ну, с ним ссориться мне не хочется». Герцен, всегда ко всем без исключения столько взыскательный и непреклонно-беспощадный, не находил предосудительным никакого поступка Чаадаева, и в какую бы ни впадал он непростительность, всегда изобретал ей разумное изъяснение и придумывал благовидное оправдание. Об том, как он был забалован женщинами, можно было бы исписать несколько страниц. Князь Ир. С. Гагарин публично признавался, что перешел в римское исповедание, обращенный Чаадаевым. Человек очень богатый, образа мыслей более нежели независимого, с большою наклонностью к фрондерству и оппозиции, говорун искрометный и разнообразный до ослепительности, одно время очень блистательный и видный в московском обществе, с не мешающей ничему репутацией отменно храброго солдата, никогда (когда то признавал нужным) не оставлявший без спора и без противоречия всесильных слов тогдашнего московского генерал-губернатора, беспредельно всемогущего князя Д. В. Голицына, – Александр Сергеевич Цуриков, оканчивал свои письма к Чаадаеву словами: «Je baise vos pieds, maître cher et respectable» [Припадаю к вашим стопам, глубокоуважаемый и дорогой учитель. – Фр.]. В конце тридцатых годов (1839) он переделал на французский язык известное стихотворение Пушкина «Клеветникам России». Свою переделку напечатал отдельной книжкой и, даря брошюрку Чаадаеву, сделал на ней следующую надпись: «Могущественному властителю дум и мыслей, высокому апостолу и проповеднику истины, пламенно уважаемому и любимому наставнику и другу». Пускай кто угодно рассудит, есть ли возможность, чтобы такой фимиам не подействовал, чтобы такие похвалы не упоили, чтобы такие поклонения не возбудили гордости, тем более, что в глаза бросается, что они могли быть привлечены не чем другим, как исключительно только одной личностью Чаадаева и теми духовными благами и нравственными наслаждениями, которые могло доставить с ним общение, а не вещественными выгодами, не осязательными наглядными преимуществами, наделять которыми по своему положению он не имел возможности[249].