Светлый фон

Многослойные торты высились, точно шляпы. Бабки на сливках и яичных желтках были покрыты глазурью и присыпаны дробленым орехом, корицей и сахаром. Фруктовые корзиночки, нежные и глянцевые, припорошила сахарная пудра. Медовик Гитл украсила гусыней с гусятами из гвоздики… Печеночный фарш Гитл разложила по большим блюдам, украсила луковым пером, укропом, розочками из редиса, приправила измельченным крутым яйцом. Сверху – большая ложка гусиного жира со шкварками… Крупные прозрачные ягоды крыжовника лежали на столе целиком, желтели, точно отполированный янтарь; темно-красные клубничины плавали в красноватом сиропе – будто только что с грядки [Gorshman 1994: 146–148][248].

Однако у всего этого изобилия, явственной демонстрации стремления матери всех накормить, есть и оборотная сторона: память о том, как Гитл когда-то отвергла свою дочь, – Горшман описала это в «Третьем поколении». В «Овцах и коровах Хане», в отличие от более раннего текста, отвержение облечено в более жесткие слова. Гитл помнит, что тогда написала: «Да по мне лежи ты в общей палате в Ковно, и пусть выблядок твой останется сиротой» [Gorshman 1994:148]. Подробное описание традиционных блюд не помогает вставить этот эпизод в цепочку непрерывной традиции или вернуть теплые воспоминания о прошлом. Напротив, глянцевитые пироги, фрукты и всевозможные яства не способны скрыть, а способны лишь подчеркнуть невысказанную и неизбытую вражду матери и дочери.

Межпоколенческий антагонизм, переданный через тему еды, продлевается и в следующем поколении, причем в новой и страшной форме. Визит в местечко в июне 1941 года внезапно прерывается – раздаются звуки взрывов, Хане с дочерью стремительно покидают Крок, добираются, преодолев многие опасности, до Москвы, а потом отправляются дальше на восток – родители же остаются в Литве (деда и бабушки Хане уже нет в живых). Рейзеле, дочь героини, винит ее в том, что Гитл погибла от рук фашистов. Она не позволяет Хане к себе приближаться, кричит, чтобы та шла на фронт и сражалась с немцами: «Помнишь, как мы уехали от бабушки?» («Ду геденкст ви мир зайнен гефорн фун дер бобен?») [Gorshman 1984:148]. Из-за психологической травмы, полученной по ходу предвоенного визита в Литву, у девочки развивается душевный недуг, по возвращении в Москву она попадает в больницу и, несмотря на попытки искусственного кормления, в 1942 году доводит себя до голодной смерти.

В текстах, где описаны разные изломы судьбы самой Горшман, в том числе отъезд из местечка в город, в Палестину, в крымскую коммуну, а потом в Москву, местечко с его изобилием сохраняется в памяти как пространство, по которому она испытывает «тоску» («бэнкшафт»). В то же время образ местечка омрачен насилием – межпоколенческими конфликтами и войной, и вся та еда, которая связана с воспоминаниями о местечке, повествует о непоправимой утрате, горьким наследием передающейся от поколения к поколению. Мировые катаклизмы и семейная история накладываются друг на друга, как в «Хешле Аншелесе» у Дер Нистера, однако у Горшман, в отличие от Дер Нистера, насилие обращено внутрь.